[Вл.С.Соловьев] | [О г л а в л е н и е] | [Библиотека «Вехи»]

 

К. В. Мочульский

«Владимир Соловьев. Жизнь и учение»

 

 

13

Эротика

(1892—1894)

 

В 1892 году Соловьев переживает свою последнюю любовь. После разрыва с С.П.Хитрово он надолго погрузился в «бесчувственность»; рана медленно зажи­вала; приступы любовной тоски станови­лись слабее и реже. Ему казалось, что пора сердечных волнений навсегда прошла, что из всех страстей у него осталась только мелкая раздражительность» и что он око­нчательно отцвел и постарел. И вот снова налетает на него эротическая буря, неисто­вая, неожиданная и непреодолимая. Это не идеальная поэтическая любовь с С. П. Хитрово, воплощавшей образ Не­бесной подруги; это жестокая, чувственная, темная страсть, испепеляющая и разрушающая душу. К этому периоду относится портрет Соловьева, писанный Ярошенко. Возможно, что художник утрировал «ма­териальную сторону» оригинала: в порт­рете нет никакой «духовности». «Верно схвачено только выражение непомерной, почти животной или стихийной силы и чу­вственность нижней части лица»,— пишет С. М. Соловьев.

В Москве Соловьев знакомится с се­мьей Мартыновых и влюбляется в замуж­нюю женщину Софью Михайловну Мар­тынову; летом 1892 года он нанимает дачу в селе Морщихе, около станции Сходня Николаевской железной дороги, неподале­ку от имения Мартыновой «Знаменское». «Дача моя (4 комнаты) за все лето стоит 80 руб., чем я весьма горжусь. Буду жить там совершенно один. Стол свой я упро­стил весьма: ем раз в день гречневую кашу с подсолнечным маслом и зеленые бобы без всякого масла, запивая это рижским пивом по 12 коп. бутылка» (письмо к Ста-сюлевичу). Но сельская идиллия продолжа­ется недолго; о первой своей беде он пове­ствует в стихах:

 

Душный город стал несносен.

Взявши саквояж,

Скрылся я под сенью сосен

В сельский пейзаж.

 

У крестьянина Сысоя

Нанял я избу.

Здесь мечтал, вкусив покоя,

Позабыть борьбу.

 

Ах, потерянного рая

Не вернет судьба.

Ждет меня беда другая,

Новая борьба.

 

Поднялись на бой открытый

Целые толпы — Льва Толстого фавориты,

Красные клопы.

 

Он с ними сражался «галльским ски­пидаром». В письме к С. Венгерову снова остроты и шуточные стихи. «На вопрос Ваш, как я поживаю, прямого ответа дать не могу, ибо я вовсе не поживаю. Я умер, о чем бесспорно свидетельствует следу­ющая эпитафия, высеченная (вопреки за­кону, избавляющему женский род от те­лесного наказания) на моем могильном камне:

 

Владимир Соловьев лежит на месте этом;

Сперва был философ, а ныне стал скелетом.

Иным любезен быв, он многим был и враг;

Но без ума любив, сам ввергнулся в овраг.

Он душу потерял, не говоря о теле:

Ее диавол взял, его же собаки съели.

Прохожий! научись из этого примера,

Сколь пагубна любовь и сколь полезна вера.

 

«Но пожалуй, узнавши о моей смерти, Вы не пришлете мне ордера на 22 р. Итак, спешу оставить шутки и сообщить Вам, что я живу хотя в большой тесноте, но не в оби­де, по крайней мере не обижаю своих сви-новатых, пьяных, но тем не менее нищих деревенских соседей, среди которых приоб­рел не мало популярности».

Юмористические стихи Соловьева не­редко производят жуткое впечатление, но по «юмору висельника», самоглумлению и какому-то веселью отчаяния «эпитафия» превосходит все остальные. Соловьев лю­бил каламбуры на тему смерти; уже раньше из Воробьевки он сообщал матери о своей кончине и посылал ей свою эпитафию. Но по сравнению с этим циничным и свире­пым некрологом самому себе фетовское четырехстишие кажется сентиментальной шуткой.

За первой бедой — красными клопа­ми — следуют другие. «Морщиху свою я принужден был оставить по многим при­чинам,— пишет Соловьев Цертелеву,— как, например: 1) вследствие близости хозяй­ской семьи ни спать ни заниматься было невозможно, 2) во-вторых, у хозяйки ока­зался третичный сифилис, 3) кухарка раз­решилась от бремени незаконнорожденным младенцем, которому я и предоставил свою дачу».

Такова внешняя история этой единст­венной в жизни Соловьева попытки «сбли­жения с народом». Внутренняя была еще печальнее. На Сходне разыгрывался по­следний акт последней любовной трагедии Соловьева. Она началась в Москве; встре­тив С. М. Мартынову, Соловьев не сразу поверил в новую любовь.

 

Сказочным чем-то повеяло снова...

Ангел иль демон мне в сердце стучится,

Форму принять мое чувство боится.

О, как бессильно холодное слово.

 

Но скоро он уже не мог сомневаться: это было то самое мистическое дуновение, то непонятное волнение, которое он всегда испытывал в любви. Он и не пытается по­нять свое состояние:

 

Оттого ли, потому ли,—

Но в тебе, в тебе одной

Безвозвратно потонули

Сердце, жизнь и разум мой.

 

В нем снова оживает вера в любовь, побеждающую смерть; только в любви смысл жизни, ею одной люди живы:

 

Люди живы той любовью,

Что одно к другому тянет,

Что над смертью торжествует

И в аду не перестанет.

 

«Уж он любовь отпел» — и вот она снова пришла к нему, хотя «осень ранняя смеется» над ним, хотя волосы его уже поседели. И перед лицом этой любви вся прежняя его жизнь, полная борьбы, стрем­лений и потерь, кажется «какой-то сказ­кой». Труден был его путь, горы сдвигались и давили грудь:

 

И вдруг посыпались зарей вечерней розы,

Душа почуяла два легкие крыла,

И в новую страну неистощимой грезы

Любовь-волшебница меня перенесла.

 

С каждым днем чувство росло и захва­тывало его все сильнее; чистая нежность и мечтательность превращались в всепог­лощающую- страсть, в «роковую беззавет­ную любовь».

 

Нет вопросов давно и не нужно речей,

Я стремлюся к тебе, словно к морю ручей.

 

Он охвачен стихийными эротическими силами, теряет рассудок, готов на все уни­жения — злая страсть и безнадежность. Знаю только одно, что безумно люблю.

Но скоро он узнает и то, что его лю­бовь не разделена, что любимую только тешит его обожание, что она равнодушна и насмешлива. И после гимна любви — первые слова о горечи и боли:

 

Тесно сердце — я вижу — твое для меня,

А разбить его было б мне жалко.

Хоть бы искру, хоть искру живого огня,

Ты холодная, злая русалка!

 

Он заклинает судьбу, уверяя ее и себя, что их встреча имеет нездешний таинствен­ный смысл, что «там» он увидит ее подлин­ный светлый образ.

 

В этом мире лжи — о как ты лжива!

Средь обманов ты живой обман,

Но ведь он со мной, он мой, тот миг счастливый,

Что рассеет весь земной туман.

 

Он пытается заглушить свою боль ве­рой в потустороннее преображение любви. Все недаром: нужна была эта земная страсть, эта пылающая темница для того, чтобы в том мире могли расцвести мисти­ческие розы.

 

Мы сошлись с тобой недаром,

И недаром, как пожаром,

Дышит страсть моя:

Эти пламенные муки

Только верные поруки

Силы бытия.

 

Свет из тьмы. Над черной глыбой

Вознестися не могли бы

Лики роз твоих,

Если бы в сумрачное лоно

Не впивался погруженный

Темный корень их.

 

В этих замечательных стихах заключе­но, как в зерне, все идейное богатство ста­тьи «Смысл любви». Соловьев ищет в пла-тонизирующей теории оправдания своей не­счастной страсти, своих бесцельных страданий. Подвигом веры и взлетом фа­нтазии он спасается от убийственной бес­смыслицы своего чувства. Есть что-то ма­гическое и страшное в его любовных за­клинаниях, в его «преодолении очевидностей». Перед ним злая и холодная кокетка — он смотрит на нее и видит ее «настоящую»:

 

И меж тех цветов, в том вечном лете,

Серебром лазурным облита,

Как прекрасна ты, и в звездном свете,

Как любовь свободна и чиста.

 

Но какова бы ни была их встреча там, среди «нездешних цветов», все равно вера его уже оправдана, ибо чудо преображения через любовь произошло уже здесь. Мечта уже победила действительность, и поэзия восторжествовала над жизнью.

С властной уверенностью говорит он ей о том, кто она, нежно утешает, прося не бояться опутавшей ее «земной пау­тины»:

 

Но не бойся: тебя не покину я,—

Он сомкнулся, магический круг.

 

Роли переменились: он больше не жер­тва, а властелин. Не она заставляет его пресмыкаться у своих ног, а он возносит ее к «сияющим звездам»:

 

Вижу очи твои изумрудные,

Светлый облик стоит предо мной...

 

Чудо преображения Альдонсы в Дульсинею совершилось, но совершилось толь­ко в поэзии. А в жизни все было гораздо сложнее, несовершеннее и мучительнее. У Соловьева не хватило сил реализовать свое чудо в жизненном деле. Стоит срав­нить стихи с письмами, чтобы почувство­вать резкий диссонанс. Он видел в ней Ма­донну, но когда это сияние от нее отлетело, он был бессилен его вернуть. Вот одно из самых важных свидетельств Соловьева о самом себе. Он пишет С. М. Мартыновой летом 1892 года — перед развязкой: «Пись­мо Ваше действительно подтверждает ту удивительную перемену, которую я заме­тил в прошлую пятницу утром и в которой напрасно усумнился — было к вечеру... Скорблю, но не отчаиваюсь... Пишу Вам не для того, чтобы оплакивать отлетев­шую Мадонну, а для того, чтобы просить оставшуюся Матрену сказать мне откро­венно: могу ли я вместо понедельника приехать на несколько часов завтра в пят­ницу».

О той же «подмене» он говорит в сти­хах:

 

Мадонной была для меня ты когда-то,

Алмазною радугой лик твой горел,

Таинственно все в тебе было и свято,

Рыдал я у ног твоих тысячекрат и

Едва удавиться с тоски не успел,

Но скрылся куда-то твой образ крылатый,

А вместо него я Матрену узрел.

 

Разгадку этой трагической душевной раздвоенности мы находим в другом пись­ме к Мартыновой. Переписав для нее сти­хотворение «Ветер с западной страны», Со­ловьев прибавляет: «Странное дело. Толь­ко что это выразилось и совершенно искренне в стихах, как сейчас же перестало быть истинным в действительности».

Соловьев верил, что преображение через любовь — не поэтическая греза, а реальное жизненное дело. Любовь здесь на земле должна преображать Альдонсу в Дульсинею. Но сам он свою возлюблен­ную мог преобразить только в зеркальных отображениях искусства. У него была ма­гия слова, но не было магии дела, и в ре­альном жизненном опыте магический круг его разомкнулся.

В стихах Она сияет звездной славой, а в жизни Софья Михайловна Мартынова получает шутливые, заискивающие запис­ки, вымаливающие свидания и сетующие на ее холодность. Она видела перед собой стареющего, рассеянного, немного смешно­го, немного жалкого философа, потерявше­го в любви самообладание и достоинство. Одно неизданное стихотворение, приложен­ное к письму Мартыновой, говорит о глу­бине унижения Соловьева:

 

О, как любовь все изменила!

Я жду во прахе недвижим,

Чтоб чья-то ножка раздавила

Меня с величием моим.

 

Брату Михаилу он пишет: «Я здоров, но претерпеваю сердечные огорчения и тос­ку не малую. Упоминаю об этом, чтобы ты не заключал напрасно из моих лег­комысленных разговоров о характере моих жизненных отношений. Представь себе, что я имел дело с таким нравом, сра­внительно с которым С. П. (Хитрово) есть сама простота и сама легкость... Кстати, я украл у одной дамы две порядочные фотографии моего Кит-Китыча (Марты­новой) и привезу показать тебе и Оле в знак братской любви».

Но, коснувшись самого дна унижения, Соловьев нашел в себе силы победить свою постыдную страсть. Гордость оказалась си­льнее любви. Он рвет с Мартыновой и пи­шет ей последнее стихотворение, полное глубокого презрения. Это месть за все оби­ды. Соловьев — несправедлив и невелико­душен: признавая свою неудачу, он винит не себя, а только ее; она была для него куском мрамора, и из него он мечтал вы­сечь прекрасную статую, но принужден был отказаться от «странной затеи» не потому, что он плохой скульптор, а потому, что она — негодный материал. Последняя строфа должна была хлестнуть ее, как удар бича:

 

Теперь утешу Вас.

Пигмалионы редки,

Но есть каменотес в примете у меня;

Из мрамора скамью он сделает в беседке

И будет отдыхать от трудового дня.

 

Пять статей Соловьева, объединенных под общим заглавием «Смысл любви» (1892—1894), принадлежат к величайшим творениям всей русской философской мыс­ли. Пытаясь осмыслить и оправдать только что пережитый им опыт любви, он создает свою поистине гениальную теорию Эроса. Мистические прозрения его всегда предва­рялись эротическими вихрями; он знал по опыту, что эти переживания одновременно и разноприродны, и нерасторжимо связа­ны. В «Смысле любви» ему удается объяс­нить эту загадочную сращенность эротики и мистики и тем самым преодолеть их ка­жущуюся противоположность.

Смысл любви — не в размножении и в произведении наиболее пригодного по­томства. Половая любовь есть расцвет ин­дивидуальной жизни, ибо человеческая ли­чность есть высшая форма развития, цель сама в себе, а совсем не средство для со­здания мифического сверхчеловека. Но от­дельный человек не может осуществить за­ложенной в нем истины — положительного всеединства, этому мешает эгоизм. И то­лько любовь выводит его из эгоизма. «Смысл человеческой любви есть оправда­ние и спасение индивидуальности через же­ртву эгоизма». Любовь заставляет человека признать, наряду с собственным безуслов­ным значением, безусловное значение дру­гого. Но для этого она должна быть на­правлена на реальный, индивидуальный субъект; такой силой является только по­ловая любовь, всякая другая любовь (ма­теринское чувство, дружба, патриотизм, любовь к науке) эгоизма не побеждает. Чувство требует полного соединения, вну­треннего и окончательного, но в действи­тельности это соединение не достигается. Расцвет оказывается пустоцветом и низво­дится на случайное средство рождения де­тей. Но разве неосуществленность цели до­казывает ее неосуществимость, разве лю­бовь только мечта?

Соловьев определяет задачу любви: «Осуществить единство или создать истин­ного человека как свободное единство мужского и женского начала, сохраняющих свою формальную обособленность, но пре­одолевших свою рознь и распадение, это и есть собственная задача любви». При лю­бви непременно бывает идеализация: любя­щий действительно видит не то, что другие. И эта идеализация совсем не субъективная иллюзия, а глубокое мистическое прозре­ние. Любовь открывает нам образ Божий в другом человеке, его подлинную сущ­ность. Недостаточно любоваться прекрас­ным образом, нужно преобразовать по не­му несоответствующую действительность, ибо духовно-физический процесс восстано­вления образа Божия в материальном чело­вечестве не может совершиться помимо нас. Трубадуры и рыцари средних веков не умели этого сделать: Дон-Кихот кончил безнадежным разочарованием в своем иде­але. И ныне никто не верит в преобра­жающую силу любви. «Свет любви ни для кого не служит путеводным лучом к по­терянному раю; на него смотрят как на фантастическое освещение краткого любов­ного «пролога на небе», которое затем природа весьма своевременно гасит как совершенно ненужное для последующего земного представления».

Соловьев возвеличивает половую лю­бовь, но сурово осуждает всякое «внешнее соединение, житейское и в особенности фи­зиологическое». В любви он эротический аскет: семья и деторождение отвергаются им как извращение подлинной любви. «Чу­вство любви само по себе есть только побуждение, внушающее нам, что мы мо­жем и должны воссоздать целость чело­веческого существа. Каждый раз, когда в человеческом сердце зажигается эта свя­щенная искра, вся стенающая и мучаю­щаяся тварь ждет первого откровения сла­вы сынов Божиих».

Любовь должна победить смерть, бо­лее того, только любовь и нуждается в бес­смертии; все остальное — гений, искусство, наука, политика — временны и конечны. Человечество призвано к тому, чтобы от­менить закон смерти, и оно может это совершить только через любовь. «Самое разделение между мужским и женским эле­ментом человеческого существа,— пишет Соловьев,— есть уже состояние дезинтег­рации и начало смерти. Бессмертным мо­жет быть только целый человек». Как же мыслить это воссоединение? Оно не дости­гается ни неограниченным удовлетворени­ем половой потребности животного челове­ка, ни семейным союзом общественного — оба они оставляют человека в дезинтегри­рованном состоянии, ведущем к смерти. Но в человеке есть третье высшее начало — духовное, мистическое или божественное. Оно является его естественным состояни­ем, тогда как низшие элементы для него, в сущности, противоестественны.

И автор строит свою теорию андроги-низма, связывая ее с учением о Вечной Же­нственности. Образ Божий относится не к отдельной части человека, а к цельному человеку, мужу и жене вместе. Дело истин­ной любви прежде всего основано на вере: человек должен творить свою жену, как Бог творит мир. «Бог как единый, различая от себя свое другое, т. е. все, что не Он сам, полагает его как единство пассивное, женс­кое». Но, различая, Он возводит его к себе, реализует высшее в низшем, ибо в Боге действительность принадлежит только все­единству. Любя реальную женщину, мы ут­верждаем ее идею в Боге. «Небесный пред­мет нашей любви только один, всегда и для всех один и тот же — Вечная Женствен­ность Божия».

Мы знаем, что в нашей жизни такая любовь не реализуется. Но пусть факты нас не соблазняют: опыту внешних чувств про­тивопоставим опыт веры, будем терпеть до конца. Любовь должна взять свой крест, любовь есть нравственный подвиг.

Тут Соловьев вспоминает учение об общем деле воскресения Н. Федорова. Ин­дивидуальный подвиг любви еще не спасет мира. Если даже допустить невероятное, а именно что одна пара любящих нрав­ственным подвигом достигла бессмертия и дала бессмертие человечеству,— этого бессмертия нельзя принять, «если миллиар­ды отцов будут тлеть в своих могилах». Можно спасти мир только вместе со всеми. Обособленная от жизни всемирной, наша любовь оказывается физически несостоя­тельной, бессильной против смерти и нрав­ственно недостойной.

Вполне в духе Федорова Соловьев при­зывает человечество к сизигическому отно­шению к космосу как телу мистическому. Он заканчивает: «Можно утверждать, что всякая сознательная деятельность человека, определяемая идеей всемирной сизигии и имеющая целью воплотить всеединый идеал в той или другой сфере, тем самым действительно производит или освобожда­ет реальные, духовно-телесные токи, кото­рые постепенно овладевают материальною средою, одухотворяют ее и воплощают в ней те или другие образы всеединства — живые и вечные подобия абсолютной чело­вечности».

 

* * *

Основа работы Соловьева — плато­новское учение об Эросе, крылатом боге, соединяющем мир идеей с миром дейст­вительности. Автор как бы продолжает вдохновенную речь Диотимы в «Пире» Платона, раскрывая и развивая заложен­ные в ней гениальные прозрения. Высотой и чистотой мысли ученик Платона достоин своего учителя. Его рецепция платонизма необычайно своеобразна и смела: учение об Эросе сочетается с учением о Софии, Вечной Женственности Божией, и с федо­ровской космической теургией. Все это ор­ганически связано с общим мировоззрени­ем автора и его личным жизненным опы­том. Новым и несколько неожиданным в его теории любви может показаться уче­ние об андрогине. Эту платоновскую идею, доселе не входившую в круг его мыслей, Соловьев, несомненно, воспринял в преломлении философии Франца Бааде-ра. Немецкий философ определяет цель любви как реализацию божественной идеи человека, как восстановление его целост­ности; любовь есть религиозное действие, ведущее к реинтеграции разорванного ми­ра, к примирению природы с человеком и человека с Богом. В «Satze aus der erotischen Philosophic» взгляд Баадера на идеализацию в любви поразительно совпа­дает с концепцией Соловьева. «С этой высшей (религиозной) точки зрения,— пи­шет немецкий теософ,— раскрывается ду­ховный смысл той естественной фантас­магории половой любви, благодаря кото­рой любящие кажутся друг другу прекраснее, милее, совершеннее и лучше, чем они суть на самом деле. Это очарова­ние, или, вернее, эта зачарованность, как идеализация любви, должна быть воспри­нята любящими как вдохновляющий при­зыв или зов к реальному и внутреннему осуществлению той заложенной в них идеи, которая в волшебном зеркале пока­зывает им эту пророческую фантасмаго­рию; а между тем обычно влюбленные оказываются бессильными удержать ми­молетную зарю: она прячется за серыми тучами, а волшебное зеркало, остающееся у них в руках, служит им только для того, чтобы разглядывать в нем свои отображе­ния и тщеславно, безмысленно и праздно любоваться друг другом».

Согласно с учением Якова Бёме, Ба-адер считает высшей целью любви восста­новление, или инкарнацию, божественной Девы Софии, которая после грехопадения отлетела от человечества. Ее сияющий об­раз горит над нами как звезда, зовущая нас на потерянную родину. Для мужчины она принимает образ любимой женщины, для женщины образ любимого мужчины. Лю­бящие должны совместным творческим усилием воплотить Деву Софию, создать совершенного андрогина.

Соловьев перерабатывает идеи Бёме и Баадера, пытаясь согласить их учение об андрогинной Деве Софии со своим учением о Софии Вечной Женственности. Он не за­мечает, что эти два учения внутренне несов­местимы и что в его софиологической те­ории любви «андрогинизм» лишен всякого обоснования.

Парадоксальность «Смысла любви» Соловьева — в соединении противополож­ностей, крайнего эротизма с крайним аске­тизмом. Автор утверждает, что только по­ловая любовь владеет преображающей си­лой — никакая другая не побеждает смерти. Царство Божие созидается только любящими парами, половая любовь — единый доступ к нему. Это противоречит словам Спасителя: «Больше сия любви ник-тоже имат, да кто душу свою положит за други своя». Соловьев требует, чтоб душу отдавали не за «други своя», а только за возлюбленную. Он даже не упоминает о христианской любви, которая, конечно, не совпадает с любовью половой. В связи с этим он отрицает христианскую семью и брезгливо отвергает рождение детей. Он всецело во власти эротической стихии, лю­бви-страсти и не видит любви-жалости и любви-милости. А наряду с этим апофе­озом половой любви — столь же крайнее утверждение аскетизма. Любовь должна быть половой, но одновременно бесплот­ной. Эротическая взволнованность не дол­жна разрешаться в физическом соединении. У Соловьева, несмотря на его учение о бо-гоматерии и духовной телесности мира, скрытое недоверие и презрение к плоти. В процессе преображения мира плоть не участвует: ее природа животна и враждебна духу, ее закон — дурная бесконечность раз­множения и смерти.

Очень характерен общий дух статей: говоря о преображении, автор не упоми­нает не только о церкви, но даже о хри­стианстве. Он стоит на почве свободной теософии, родственной Сведенборгу. Не ве­ра во Христа, а «идея всемирной сизигии» лежит в основе дела воскрешения. И на­конец, учение о «реальных духовно-телес­ных токах» ближе к оккультизму, чем к христианской мистике.

Своей философией любви Соловьев хо­тел «заклясть» темную силу чувственной страсти, хотел творческим словом вызвать «свет из тьмы», хотел освобождения. Но освобождение не наступило. Пушкин знал аполлиническую светлую тишину вдохно­вения после дионисического кипения стра­стей. «Прошла любовь — явилась Муза». У Соловьева любовь не прошла. Его вдо­хновенные речи о любви — не песнь осво­божденного, а пифическое вещание влю­бленного.

Теория любви Соловьева возбуждает множество возражений и сомнений, волну­ет и тревожит; ее внутренние противоречия, парадоксальные утверждения и необычайно смелые выводы требуют активности от чи­тателя. Автор говорит о самом существен­ном, ставит проблему во всей ее сложности и глубине, решает ее с бесстрашным ради­кализмом. С этим решением можно спо­рить, но нельзя с ним не считаться. Воп­росы, поставленные Соловьевым, обраще­ны в упор к каждому лично.

 

[Вл.С.Соловьев] | [О г л а в л е н и е] | [Библиотека «Вехи»]

© 2004, Библиотека «Вехи»