[Фридрих Ницше] | [Библиотека
«Вехи»]
Фридрих
Ницше
Так
говорил Заратустра.
Книга
для всех и ни для кого*
Friedrich
Nietzsche
Also
Sprach Zarathustra
С
О Д Е Р Ж А Н И Е
[ЧАСТЬ
ПЕРВАЯ] | [ЧАСТЬ
ВТОРАЯ] | [ЧАСТЬ
ТРЕТЬЯ] | [ЧАСТЬ
ЧЕТВЕРТАЯ]
Когда
Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро своей родины
и пошёл в горы. Здесь наслаждался он своим духом и своим одиночеством и в
течение десяти лет не утомлялся этим. Но наконец изменилось сердце его — и в
одно утро поднялся он с зарёю, стал перед солнцем и так говорил к нему:
«Великое светило! К чему свелось бы твоё счастье, если б не было у тебя тех,
кому ты светишь!
В
течение десяти лет подымалось ты к моей пещере: ты пресытилось бы своим светом и
этой дорогою, если б не было меня, моего орла и моей змеи.
Но
мы каждое утро поджидали тебя, принимали от тебя преизбыток твой и благословляли
тебя.
Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много мёду;
мне нужны руки, простёртые ко мне.
Я
хотел бы одарять и наделять до тех пор, пока мудрые среди людей не стали бы
опять радоваться безумству своему, а бедные — богатству своему.
Для этого я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море
и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило!
Я
должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к
которым хочу я спуститься.
Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти взирающее даже на
чрезмерно большое счастье!
Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из неё и несла
всюду отблеск твоей отрады!
Взгляни, эта чаша хочет опять стать пустою, и Заратустра хочет опять стать
человеком».
—
Так начался закат Заратустры.
2
Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошёл он
в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину,
чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре:
«Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь.
Заратустрой назывался он; но он изменился.
Тогда нёс ты свой прах на гору; неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в
долины? Неужели не боишься ты кары поджигателю?
Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому
ли и идёт он, точно танцует?
Заратустра преобразился, ребёнком стал Заратустра, Заратустра проснулся: чего же
хочешь ты среди спящих?
Как на море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Увы! ты хочешь выйти на
сушу? Ты хочешь снова сам таскать своё тело?»
Заратустра отвечал: «Я люблю людей».
«Разве не потому, — сказал святой, — ушёл и я в лес и пустыню? Разве не потому,
что и я слишком любил людей?
Теперь люблю я Бога: людей не люблю я. Человек для меня слишком несовершенен.
Любовь к человеку убила бы меня».
Заратустра отвечал: «Что говорил я о любви! Я несу людям дар».
«Не давай им ничего, — сказал святой. — Лучше сними с них что-нибудь и неси
вместе с ними — это будет для них всего лучше, если только это лучше и для тебя!
И
если ты хочешь им дать, дай им не больше милостыни и ещё заставь их просить её у
тебя!»
«Нет, — отвечал Заратустра, — я не даю милостыни. Для этого я недостаточно
беден».
Святой стал смеяться над Заратустрой и так говорил: «Тогда постарайся, чтобы они
приняли твои сокровища! Они недоверчивы к отшельникам и не верят, что мы
приходим, чтобы дарить.
Наши шаги по улицам звучат для них слишком одиноко. И если они ночью, в своих
кроватях, услышат человека, идущего задолго до восхода солнца, они спрашивают
себя: куда крадётся этот вор?
Не
ходи же к людям и оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты
быть, как я, — медведем среди медведей, птицею среди птиц?»
«А
что делает святой в лесу?» — спросил Заратустра.
Святой отвечал: «Я слагаю песни и пою их; и когда я слагаю песни, я смеюсь,
плачу и бормочу себе в бороду: так славлю я Бога.
Пением, плачем, смехом и бормотанием славлю я Бога, моего Бога. Но скажи, что
несёшь ты нам в дар?»
Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: «Что мог бы я дать
вам! Позвольте мне скорее уйти, чтобы чего-нибудь я не взял у вас!» — Так
разошлись они в разные стороны, старец и человек, и каждый смеялся, как смеются
дети.
Но
когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своём: «Возможно ли это!
Этот святой старец в своём лесу ещё не слыхал о том, что Бог мёртв».
3
Придя в ближайший город, лежавший за лесом, Заратустра нашёл там множество
народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему обещано было зрелище — плясун
на канате. И Заратустра говорил так к народу:
Я учу вас о
сверхчеловеке. Человек есть нечто, что должно превзойти.
Что сделали вы, чтобы превзойти его?
Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя; а вы хотите быть отливом
этой великой волны и скорее вернуться к состоянию зверя, чем превзойти человека?
Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем
же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным
позором.
Вы
совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё осталось от червя,
Некогда были вы обезьяной, и даже теперь ещё человек больше обезьяны, чем иная
из обезьян.
Даже мудрейший среди вас есть только разлад и помесь растения и призрака. Но
разве я велю вам стать призраком или растением?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!
Сверхчеловек — смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да будет сверхчеловек смыслом земли!
Я
заклинаю вас, братья мои, оставайтесь
верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Они
отравители, всё равно, знают ли они это или нет.
Они презирают жизнь, эти умирающие и сами себя отравившие, от которых устала
земля: пусть же исчезнут они!
Прежде хула на Бога была величайшей хулой; но Бог умер, и вместе с ним умерли и
эти хулители. Теперь хулить землю — самое ужасное преступление, так же как чтить
сущность непостижимого выше, чем смысл земли!
Некогда смотрела душа на тело с презрением: и тогда не было ничего выше, чем это
презрение, — она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным. Так думала
она бежать от тела и от земли.
О,
эта душа сама была ещё тощей, отвратительной и голодной; и жестокость была
вожделением этой души!
Но
и теперь ещё, братья мои, скажите мне: что говорит ваше тело о вашей душе? Разве
ваша душа не есть бедность и грязь и жалкое довольство собою?
Поистине, человек — это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять в себя
грязный поток и не сделаться нечистым.
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — это море, где может потонуть ваше
великое презрение.
В
чём то самое высокое, что можете вы пережить? Это — час великого презрения. Час,
когда ваше счастье становится для вас отвратительным, так же как ваш разум и
ваша добродетель.
Час, когда вы говорите: «В чём моё счастье! Оно — бедность и грязь и жалкое
довольство собою. Моё счастье должно бы было оправдывать само существование!»
Час, когда вы говорите: «В чём мой разум! Добивается ли он знания, как лев своей
пищи? Он — бедность и грязь и жалкое довольство собою!»
Час, когда вы говорите: «В чём моя добродетель! Она ещё не заставила меня
безумствовать. Как устал я от добра моего и от зла моего! Всё это бедность и
грязь и жалкое довольство собою!»
Час, когда вы говорите: «В чём моя справедливость! Я не вижу, чтобы был я
пламенем и углём. А справедливый — это пламень и уголь!»
Час, когда вы говорите: «В чём моя жалость! Разве жалость — не крест, к которому
пригвождается каждый, кто любит людей? Но моя жалость не есть распятие».
Говорили ли вы уже так? Восклицали ли вы уже так? Ах, если бы я уже слышал вас
так восклицающими!
Не
ваш грех — ваше самодовольство вопиет к небу; ничтожество ваших грехов вопиет к
небу!
Но
где же та молния, что лизнёт вас своим языком? Где то безумие, что надо бы
привить вам?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — эта молния, он — это безумие! —
Пока Заратустра так говорил, кто-то крикнул из толпы: «Мы слышали уже довольно о
канатном плясуне; пусть нам покажут его!» И весь народ начал смеяться над
Заратустрой. А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему,
принялся за своё дело.
4
Заратустра же глядел на народ и удивлялся. Потом он так говорил:
Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над
пропастью.
Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращённый назад, опасны
страх и остановка.
В
человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то,
что он переход и гибель.
Я
люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть, ибо идут они по мосту.
Я
люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по
другому берегу.
Я
люблю тех, кто не ищет за звёздами основания, чтобы погибнуть и сделаться
жертвою — а приносит себя в жертву земле, чтобы земля некогда стала землёю
сверхчеловека.
Я
люблю того, кто живёт для познания и кто хочет познавать для того, чтобы
когда-нибудь жил сверхчеловек. Ибо так хочет он своей гибели.
Я
люблю того, кто трудится и изобретает, чтобы построить жилище для сверхчеловека
и приготовить к приходу его землю, животных и растения: ибо так хочет он своей
гибели.
Я
люблю того, кто любит свою добродетель: ибо добродетель есть воля к гибели и
стрела тоски.
Я
люблю того, кто не бережёт для себя ни капли духа, но хочет всецело быть духом
своей добродетели: ибо так, подобно духу, проходит он по мосту.
Я
люблю того, кто из своей добродетели делает своё тяготение и свою напасть: ибо
так хочет он ради своей добродетели ещё жить и не жить более.
Я
люблю того, кто не хочет иметь слишком много добродетелей. Одна добродетель есть
больше добродетель, чем две, ибо она в большей мере есть тот узел, на котором
держится напасть.
Я
люблю того, чья душа расточается, кто не хочет благодарности и не воздаёт её:
ибо он постоянно дарит и не хочет беречь себя.
Я
люблю того, кто стыдится, когда игральная кость выпадает ему на счастье, и кто
тогда спрашивает: неужели я игрок-обманщик? — ибо он хочет гибели.
Я
люблю того, кто бросает золотые слова впереди своих дел и исполняет всегда ещё
больше, чем обещает: ибо он хочет своей гибели.
Я
люблю того, кто оправдывает людей будущего и искупляет людей прошлого: ибо он
хочет гибели от людей настоящего.
Я
люблю того, кто карает своего Бога, так как он любит своего Бога: ибо он должен
погибнуть от гнева своего Бога.
Я
люблю того, чья душа глубока даже в ранах и кто может погибнуть при малейшем
испытании: так охотно идёт он по мосту.
Я
люблю того, чья душа переполнена, так что он забывает самого себя, и все вещи
содержатся в нём: так становятся все вещи его гибелью.
Я
люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем: так голова его есть только
утроба сердца его, а сердце его влечёт его к гибели.
Я
люблю всех тех, кто являются тяжёлыми каплями, падающими одна за другой из
тёмной тучи, нависшей над человеком: молния приближается, возвещают они и
гибнут, как провозвестники.
Смотрите, я провозвестник молнии и тяжёлая капля из тучи; но эта молния
называется сверхчеловек.
5
Произнесши эти слова, Заратустра снова посмотрел на народ и умолк. «Вот стоят
они, говорил он в сердце своём, — вот смеются они: они не понимают меня, мои
речи не для этих ушей.
Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами?
Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они
только заикающемуся?
У
них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми?
Они называют это культурою, она отличает их от козопасов.
Поэтому не любят они слышать о себе слово «презрение». Буду же говорить я к их
гордости.
Буду же говорить я им о самом презренном существе, а это и есть последний человек».
И
так говорил Заратустра к народу:
Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы
человек посадил росток высшей надежды своей.
Его почва ещё достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь
бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не будет больше расти на ней.
Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелы тоски своей выше
человека и тетива лука его разучится дрожать!
Я
говорю вам: нужно носить в себе ещё хаос, чтобы быть в состоянии родить
танцующую звезду. Я говорю вам: в вас есть ещё хаос.
Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе!
Приближается время самого презренного человека, который уже не может презирать
самого себя.
Смотрите! Я показываю вам последнего
человека.
«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление? Что такое звезда?» — так
вопрошает последний человек и моргает.
Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий всё
маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живёт
дольше всех.
«Счастье найдено нами», — говорят последние люди, и моргают.
Они покинули страны, где было холодно жить: ибо им необходимо тепло. Также любят
они соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло.
Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом: ибо ходят они
осмотрительно. Одни безумцы ещё спотыкаются о камни или о людей!
От
времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше
яду, чтобы приятно умереть.
Они ещё трудятся, ибо труд — развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение не
утомляло их.
Не
будет более ни бедных, ни богатых: то и другое слишком хлопотно. И кто захотел
бы ещё управлять? И кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует
иначе, тот добровольно идёт в сумасшедший дом.
«Прежде весь мир был сумасшедший», — говорят самые умные из них, и моргают.
Все умны и знают всё, что было; так что можно смеяться без конца. Они ещё
ссорятся, но скоро мирятся — иначе это расстраивало бы желудок.
У
них есть своё удовольствьице для дня и свое удовольствьице для ночи; но здоровье
— выше всего.
«Счастье найдено нами», — говорят последние люди, и моргают.
Здесь окончилась первая речь Заратустры, называемая также «Предисловием», ибо на
этом месте его прервали крик и радость толпы. «Дай нам этого последнего
человека, о Заратустра, — так восклицали они, — сделай нас похожими на этих
последних людей! И мы подарим тебе сверхчеловека!» И все радовались и щёлкали
языком. Но Заратустра стал печален и сказал в сердце своём:
«Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей.
Очевидно, я слишком долго жил на горе, слишком часто слушал ручьи и деревья:
теперь я говорю им, как козопасам.
Непреклонна душа моя и светла, как горы в час дополуденный. Но они думают, что
холоден я и что говорю я со смехом ужасные шутки.
И
вот они смотрят на меня и смеются, и, смеясь, они ещё ненавидят меня. Лёд в
смехе их».
6
Но
тут случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным. Ибо тем
временем канатный плясун начал своё дело: он вышел из маленькой двери и пошёл по
канату, протянутому между двумя башнями и висевшему над базарной площадью и
народом. Когда он находился посреди своего пути, маленькая дверь вторично
отворилась, и детина, пёстро одетый, как скоморох, выскочил из неё и быстрыми
шагами пошёл во след первому. «Вперёд, хромоногий, — кричал он своим страшным
голосом, — вперёд, ленивая скотина, контрабандист, набеленная рожа! Смотри,
чтобы я не пощекотал тебя своею пяткою! Что делаешь ты здесь между башнями? Ты
вышел из башни; туда бы и следовало запереть тебя, ты загораживаешь дорогу тому,
кто лучше тебя!» — И с каждым словом он всё приближался к нему — и, когда был
уже на расстоянии одного только шага от него, случилось нечто ужасное, что
сделало уста всех немыми и взор неподвижным: он испустил дьявольский крик и
прыгнул через того, кто загородил ему дорогу. Но этот, увидев, что его соперник
побеждает его, потерял голову и канат; он бросил свой шест и сам ещё быстрее,
чем шест, полетел вниз, как какой-то вихрь из рук и ног. Базарная площадь и
народ походили на море, когда проносится буря: всё в смятении бежало в разные
стороны, большею частью там, где должно было упасть тело.
Но
Заратустра оставался на месте, и прямо возле него упало тело, изодранное и
разбитое, но ещё не мёртвое. Немного спустя к раненому вернулось сознание, и он
увидел Заратустру, стоявшего возле него на коленях. «Что ты тут делаешь? —
сказал он наконец. — Я давно знал, что чёрт подставит мне ногу. Теперь он тащит
меня в преисподнюю; не хочешь ли ты помешать ему?»
«Клянусь честью, друг, — отвечал Заратустра, — не существует ничего, о чём ты
говоришь: нет ни чёрта, ни преисподней. Твоя душа умрёт ещё скорее, чем твоё
тело: не бойся же ничего!»
Человек посмотрел на него с недоверием. «Если ты говоришь правду, — сказал он, —
то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я немного больше животного, которого ударами
и впроголодь научили плясать».
«Не совсем так, — сказал Заратустра, — ты из опасности сделал себе ремесло, а за
это нельзя презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла; за это я хочу
похоронить тебя своими руками».
На
эти слова Заратустры умирающий ничего не ответил; он только пошевелил рукою, как
бы ища, в благодарность, руки Заратустры. —
7
Тем временем наступил вечер, и базарная площадь скрылась во мраке; тогда
рассеялся и народ, ибо устают даже любопытство и страх. Но Заратустра продолжал
сидеть на земле возле мёртвого и был погружён в свои мысли: так забыл он о
времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер подул на одинокого. Тогда
поднялся Заратустра и сказал в сердце своём:
«Поистине, прекрасный улов был сегодня у Заратустры. Он не поймал человека, зато
труп поймал он.
Жутко человеческое существование и к тому же всегда лишено смысла: скоморох
может стать уделом его.
Я
хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из тёмной
тучи, называемой человеком.
Но
я ещё далёк от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я ещё середина
между безумцем и трупом.
Темна ночь, темны пути Заратустры. Идём, холодный, недвижный товарищ! Я несу
тебя туда, где я похороню тебя своими руками».
8
Сказав это в сердце своём, Заратустра взял труп себе на спину и пустился в путь.
Но не успел он пройти и ста шагов, как человек подкрался к нему и стал шептать
ему на ухо — и гляди-ка, тот, кто говорил, был скоморох с башни. «Уходи из этого
города, о Заратустра, — говорил он, — слишком многие ненавидят тебя здесь.
Ненавидят тебя добрые и праведные, и они зовут тебя своим врагом и
ненавистником; ненавидят тебя правоверные, и они зовут тебя опасным для толпы.
Счастье твоё, что смеялись над тобою: и поистине, ты говорил, как скоморох.
Счастье твоё, что ты пристал к мёртвой собаке; унизившись так, ты спас себя на
сегодня. Но уходи прочь из этого города — или завтра я перепрыгну через тебя,
живой через мёртвого». И сказав это, человек исчез; а Заратустра продолжал свой
путь по тёмным улицам.
У
ворот города повстречались ему могильщики; они факелом посветили ему в лицо,
узнали Заратустру и много издевались над ним: «Заратустра уносит с собой мёртвую
собаку: браво, Заратустра обратился в могильщика! Ибо наши руки слишком чисты
для этой поживы. Не хочет ли Заратустра украсть у чёрта его кусок? Ну, так и
быть! Желаем хорошо поужинать! Если только чёрт не более ловкий вор, чем
Заратустра! — Он украдёт их обоих, он сожрёт их обоих!» И они смеялись и
шушукались между собой.
Заратустра не сказал на это ни слова и шёл своей дорогой. Он шёл два часа по
лесам и болотам и очень часто слышал голодный вой волков; наконец и на него
напал голод. Он остановился перед уединённым домом, в котором горел свет.
«Голод нападает на меня, как разбойник, — сказал Заратустра. — В лесах и болотах
нападает на меня голод мой и в глубокую ночь.
Удивительные капризы у моего голода. Часто наступает он у меня только после
обеда, и сегодня целый день я не чувствовал его; где же замешкался он?»
И
с этими слонами Заратустра постучался в дверь дома. Появился старик; он нёс
фонарь и спросил: «Кто идёт ко мне и нарушает мой скверный сон?»
«Живой и мёртвый, — отвечал Заратустра. — Дайте мне поесть и попить; днём я
забыл об этом. Тот, кто кормит голодного, насыщает свою собственную душу: так
говорит мудрость».
Старик ушёл, но тотчас вернулся и предложил Заратустре хлеб и вино. «Здесь
плохой край для голодающих, сказал он, — поэтому я и живу здесь. Зверь и человек
приходят ко мне, отшельнику. Но позови же своего товарища поесть и попить, он
устал ещё больше, чем ты». Заратустра отвечал: «Мёртв мой товарищ, было бы
трудно уговорить его поесть». «Это меня не касается, — ворча произнёс старик, —
кто стучится в мою дверь, должен принимать то, что я ему предлагаю. Ешьте и
будьте здоровы!» —
После этого Заратустра шёл ещё два часа, доверяясь дороге и свету звёзд: ибо он
был привычный ночной ходок и любил всему спящему смотреть в лицо. Но когда стало
светать, Заратустра очутился в глубоком лесу, и дальше уже не было видно дороги.
Тогда он положил мёртвого в дупло дерева на высоте своей головы — ибо он хотел
защитить его от волков — и сам лёг на землю, на мох. И тотчас уснул он, усталый
телом, но с непреклонной душою.
9
Долго спал Заратустра, и не только утренняя заря, но и час дополуденный прошли
по лицу его. Но наконец он открыл глаза: с удивлением посмотрел Заратустра на
лес и тишину, с удивлением заглянул он внутрь самого себя. Потом он быстро
поднялся, как мореплаватель, завидевший внезапно землю, и возликовал: ибо он
увидел новую истину. И так говорил он тогда в сердце своём:
«Свет низошёл на меня: мне нужны спутники, и притом живые, — не мёртвые спутники
и не трупы, которых ношу я с собою, куда я хочу.
Мне нужны живые спутники, которые следуют за мною, потому что хотят следовать
сами за собой — и туда, куда я хочу.
Свет низошёл на меня: не к народу должен говорить Заратустра, а к спутникам!
Заратустра не должен быть пастухом и собакою стада!
Сманить многих из стада — для этого пришёл я. Негодовать будет на меня народ и
стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов.
У
пастухов, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. У пастухов,
говорю я, но они называют себя правоверными.
Посмотри на добрых и праведных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто
разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника — но это и есть
созидающий.
Посмотри на правоверных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их
скрижали ценностей, разрушителя, преступника — но это и есть созидающий.
Спутников ищет созидающий, а не трупов, а также не стад и не верующих.
Созидающих так же, как он, ищет созидающий, тех, кто пишут новые ценности на
новых скрижалях.
Спутников ищет созидающий и тех, кто собирал бы жатву вместе с ним: ибо всё
созрело у него для жатвы. Но ему недостаёт сотни серпов; поэтому он вырывает
колосья и негодует.
Спутников ищет созидающий и тех, кто умеет точить свои серпы. Разрушителями
будут называться они и ненавистниками добрых и злых. Но они соберут жатву и
будут праздновать.
Созидающих вместе с ним ищет Заратустра, собирающих жатву и празднующих вместе с
ним ищет Заратустра: что стал бы он созидать со стадами, пастухами и трупами!
И
ты, мой первый спутник, оставайся с благом! Хорошо схоронил я тебя в дупле
дерева, хорошо спрятал я тебя от волков.
Но
я расстаюсь с тобою, ибо время прошло. От зари до зари осенила меня новая
истина.
Ни
пастухом, ни могильщиком не должен я быть. Никогда больше не буду я говорить к
народу: последний раз говорил я к мёртвому.
К
созидающим, к пожинающим, к торжествующим хочу я присоединиться: радугу хочу я
показать им и все ступени сверхчеловека.
Одиноким буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоём; и у кого есть
ещё уши, чтобы слышать неслыханное, тому хочу я обременить его сердце счастьем
своим.
Я
стремлюсь к своей цели, я иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых
перепрыгну я. Пусть будет моя поступь их гибелью!»
10
Так говорил
Заратустра в сердце своём, а солнце стало уже на полдень; тогда он вопросительно
взглянул на небо: ибо услышал над собою резкий крик птицы. И он увидел орла:
описывая широкие круги, нёсся тот в воздух, а с ним — змея, но не в виде добычи,
а как подруга: ибо она обвила своими кольцами шею его.
«Это мои
звери!» — сказал Заратустра и возрадовался в сердце своём.
«Самое гордое
животное, какое есть под солнцем, и животное самое умное, какое есть под
солнцем, — они отправились разведать.
Они хотят
знать, жив ли ещё Заратустра. И поистине, жив ли я ещё?
Опаснее
оказалось быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра.
Пусть же ведут меня мои звери!»
Сказав это,
Заратустра вспомнил слова святого в лесу, вздохнул и говорил так в сердце своём:
«Если б я мог
стать мудрее! Если б я мог стать мудрым вполне, как змея моя!
Но
невозможного хочу я; попрошу же я свою гордость идти всегда вместе с моим умом!
И если
когда-нибудь мой ум покинет меня — ах, он любит улетать! — пусть тогда моя
гордость улетит вместе с моим безумием!» —
— Так начался
закат Заратустры.
Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд
и, наконец, ребёнком становится лев.
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который
способен к глубокому почитанию: ко всему тяжёлому и самому трудному стремится
сила его.
Что есть тяжесть? — вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени
и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.
Что есть трудное? — так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я
это на себя и радовался силе своей.
Не
значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать своё высокомерие? Заставить
блистать своё безумие, чтобы осмеять свою мудрость?
Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу?
Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод
души?
Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими,
которые никогда не слышат, чего ты хочешь?
Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от
себя холодных лягушек и тёплых жаб?
Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению,
когда оно собирается пугать нас?
Всё самое трудное берёт на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду,
который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.
Но
в самой уединённой пустыне совершается второе превращение: здесь львом
становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей
собственной пустыне.
Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и
своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.
Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и
богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».
Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и
на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!».
Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех
драконов: «Ценности всех вещей блестят на мне».
«Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность — это я. Поистине, «я
хочу» не должно более существовать!» Так говорит дракон.
Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный
зверь, воздержный и почтительный?
Создавать новые ценности — этого не может ещё лев; но создать себе свободу для
нового созидания — это может сила льва.
Завоевать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья
мои, нужно стать львом.
Завоевать себе право для новых ценностей — это самое страшное завоевание для
духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом
хищного зверя.
Как свою святыню, любил он когда-то «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в
этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно
стать львом для этой добычи.
Но
скажите, братья мои, что может сделать ребёнок, чего не мог бы даже лев? Почему
хищный лев должен стать ещё ребёнком?
Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо,
начальное движение, святое слово утверждения.
Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир.
Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом верблюд и,
наконец, лев ребёнком. —
Так говорил Заратустра. В тот раз остановился он в городе, названном: Пёстрая
корова.
Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о
добродетели; за это его высоко чтили и награждали, и юноши садились перед
кафедрой его. К нему пошёл Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его.
И так говорил мудрец:
Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит
и бодрствует ночью!
Стыдлив и вор в присутствии сна: потихоньку крадётся он в ночи. Но нет стыда у
ночного сторожа: не стыдясь, трубит он в свой рог.
Уметь спать — не пустяшное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение
целого дня.
Десять раз должен ты днём преодолеть самого себя: это даст хорошую усталость,
это мак души.
Десять раз должен ты мириться с самим собою: ибо преодоление есть обида, и дурно
спит непомирившийся.
Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать
истины и твоя душа останется голодной.
Десять раз должен ты смеяться в течение дня и быть весёлым: иначе будет тебя
ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.
Немногие знают это; но надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо. Не
дал ли я ложного свидетельства? Не нарушил ли я супружеской верности?
Не
позволил ли я себе пожелать рабыни ближнего моего? Всё это мешало бы хорошему
сну.
И
даже при существовании всех добродетелей надо ещё понимать одно: уметь вовремя
послать спать все добродетели.
Чтобы не ссорились между собой эти милые бабёнки! И на твоей спине, несчастный!
Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с
соседским чёртом! Иначе ночью он будет посещать тебя.
Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший
сон. Разве моя вина, если власть любит ходить на хромых ногах?
Тот, по-моему, лучший пастух, кто пасёт своих овец на тучных лугах: этого
требует хороший сон.
Я
не хочу ни больших почестей, ни больших сокровищ: то и другое раздражает
селезёнку. Однако дурно спится без доброго имени и малых сокровищ.
Малочисленное общество для меня предпочтительнее, чем злое; но и оно должно
приходить и уходить вовремя: этого требует хороший сон.
Мне также очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они,
особенно если всегда воздают им должное.
Так проходит день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь,
конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина всех
добродетелей!
Но
я размышляю, что я сделал и о чём думал в течение дня. Пережёвывая, спрашиваю я
себя терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?
И
каковы были те десять примирений, десять истин и десять смехов, которыми моё
сердце радовало себя?
При таком обсуждении и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон,
незваный, господин всех добродетелей.
Сон колотит меня по глазам — и они тяжелеют. Сон касается уст моих, и они
остаются отверстыми.
Поистине, тихими шагами приходит он ко мне, лучший из воров, и похищает у меня
мысли: глупый стою я тогда, как эта кафедра.
Но
недолго стою я так: затем я уже лежу. —
Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на
него. И так говорил он в сердце своём:
Глупцом кажется мне этот мудрец со своими сорока мыслями; но я верю, что хорошо
ему спится.
Счастлив уже и тот, кто живёт вблизи этого мудреца! Такой сон заразителен; даже
сквозь толстую стену заразителен он.
Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником
добродетели.
Его мудрость гласит: так бодрствовать, чтобы сон был спокойный. И поистине, если
бы жизнь не имела смысла и я должен был бы выбрать бессмыслицу, то эта
бессмыслица казалась бы мне наиболее достойной избрания.
Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей
добродетели. Хорошего сна искали себе и увенчанной маками добродетели!
Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений:
они не знали лучшего смысла жизни.
И
теперь ещё встречаются люди, похожие на этого проповедника добродетели, не
всегда, однако, такие же честные, но их время прошло. И не долго стоять им, как
уже будут они лежать.
Блаженны сонливые: ибо скоро станут они клевать носом. —
Так говорил Заратустра.
Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем
потусторонникам. Актом страдающего и измученного Бога показался тогда мне мир.
Сном показался тогда мне мир и поэтическим творением Бога: разноцветным дымом
пред очами божественного недовольника.
Добро и зло, и радость и страдание, и я и ты — всё показалось мне разноцветным
дымом пред очами Творца. Отвратить взор свой от себя захотел Творец — и тогда
создал он мир.
Опьяняющей радостью служит для страдающего — отвратить взор от страдания своего
и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный
образ — опьяняющая радость для его несовершенного Творца, — таким казался мне
некогда мир.
Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем
потусторонникам. Правда ли, по ту сторону человека?
Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и
человеческим безумием, подобно всем богам!
Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я: из моего собственного праха и
пламени явился он мне, этот призрак! И поистине, не из потустороннего мира
явился он мне!
Что же случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнёс свой
собственный прах на гору, более светлое пламя обрёл я себе. И вот! Призрак удалился от меня!
Теперь это было бы для меня страданием и мукой для выздоровевшего — верить в
подобные призраки; теперь это было бы для меня страданием и унижением. Так
говорю я потусторонникам.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием
счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная
усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и
потусторонние миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, ощупывало пальцами обманутого
духа последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, слышало, как вещало чрево
бытия.
И
тогда захотело оно пробиться головою сквозь последние стены, и не только
головою, — и перейти в «другой мир».
Но
«другой мир» вполне сокрыт от человека, этот обесчеловеченный, бесчеловечный
мир, составляющий небесное Ничто; и чрево бытия не вещает человеку иначе, как
голосом человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его вещать. Скажите
мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана ещё лучшим
образом?
Да, это Я и его противоречие и
путаница говорит самым правдивым образом о своём бытии, это созидающее, хотящее
и оценивающее Я, которое есть
мера и ценность вещей.
И
это самое правдивое бытие — Я —
говорит о теле и стремится к телу, даже когда оно творит и предаётся мечтам и
бьётся разбитыми крыльями.
Всё правдивее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем
больше находит оно слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня моё Я, которой учу я людей: не прятать
больше головы в песок небесных вещей, а гордо держать её, земную голову, которая
создаёт смысл земли!
Новой воле учу я людей: идти той дорогой, которой слепо шёл человек, и хвалить
её, и не уклоняться от неё больше в сторону, подобно больным и умирающим!
Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изобрели небо и
искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела
и земли!
Своей нищеты хотели они избежать, а звёзды были для них слишком далеки. Тогда
вздыхали они: «О, если б существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое
бытие и счастье!» — тогда изобрели они свою выдумку и кровавое пойло!
Эти неблагодарные — они грезили, что отреклись от своего тела и от этой земли.
Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего отречения? Своему телу и
этой земле.
Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы
утешения и на их неблагодарность. Пусть будут они выздоравливающими и
преодолевающими и пусть создадут себе высшее тело!
Не
сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою
мечту и в полночь крадётся к могиле своего Бога; но болезнью и больным телом
остаются для меня его слёзы.
Много больного народу встречалось всегда среди тех, кто предаётся грёзам и
одержим Богом; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из
добродетелей, которая зовётся — правдивость.
Они смотрят всегда назад, в тёмные времена: тогда поистине мечта и вера были
другими вещами, неистовство разума было богоподобием, а сомнение грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и чтобы
сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят больше
всего.
Поистине, не в потусторонние миры и искупительные капли крови, но в тело больше
всего верят они, и на своё собственное тело смотрят они как на вещь в себе.
Но
болезненной вещью является оно для них — и они охотно вышли бы из кожи вон.
Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют
потусторонние миры.
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это — более правдивый и
чистый голос.
Более правдиво и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное; и оно
говорит о смысле земли. —
Так говорил Заратустра.
К
презирающим тело хочу я сказать моё слово. Не переучиваться и переучивать должны
они меня, но только проститься со своим собственным телом — и таким образом
стать немыми.
«Я
тело и душа» — так говорит ребёнок. И почему не говорить, как дети?
Но
пробудившийся, знающий, говорит: я — тело, только тело, и ничто больше; а душа
есть только слово для чего-то в теле.
Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и
пастырь.
Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь
«духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума.
Я
говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его — во что не хочешь ты верить
— тело твоё с его большим разумом: оно не говорит Я, но делает Я.
Что чувствует чувство и что познает ум — никогда не имеет в себе своей цели. Но
чувство и ум хотели бы убедить тебя, что они цель всех вещей: так тщеславны они.
Орудием и игрушкой являются чувство и ум: за ними лежит ещё Само. Само ищет также глазами чувств,
оно прислушивается также ушами духа.
Само всегда прислушивается и ищет: оно сравнивает, подчиняет, завоёвывает,
разрушает. Оно господствует и является даже господином над Я.
За
твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит более могущественный повелитель,
неведомый мудрец, — он называется Само. В твоём теле он живёт; он и есть твоё
тело.
Больше разума в твоём теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, к чему
нужна твоему телу твоя высшая мудрость?
Твоё Само смеётся над твоим Я и
его гордыми скачками. «Что мне эти скачки и полёты мысли? — говорит оно себе. —
Окольный путь к моей цели. Я служу помочами для Я и суфлёром его понятий».
Само говорит к Я: «Здесь ощущай
боль!» И вот оно страдает и думает о том, как бы больше не страдать, — и для
этого именно должно оно думать.
Само говорит к Я: «Здесь
чувствуй радость!» И вот оно радуется и думает о том, как бы почаще радоваться,
— и для этого именно должно оно
думать.
К
презирающим тело хочу я сказать слово. То, что презирают они, не оставляют они
без призора. Что же создало призор и презрение и ценность и волю?
Созидающее Само создало себе призор и презрение, оно создало себе радость и
горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли.
Даже в своём безумии и презрении вы, презирающие тело, вы служите своему Само. Я
говорю вам: ваше Само хочет умереть и отворачивается от жизни.
Оно уже не в силах делать то, чего оно хочет больше всего, — созидать дальше
себя. Этого хочет оно больше всего, в этом вся страстность его.
Но
теперь это для него слишком поздно — и вот ваше Само хочет погибнуть, вы,
презирающие тело.
Ваше Само хочет погибнуть, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже
больше не в силах созидать дальше себя.
И
потому вы негодуете на жизнь и землю. Бессознательная зависть светится в косом
взгляде вашего презрения.
Я
не следую вашим путём, вы, презирающие тело! Для меня вы не мост, ведущий к
сверхчеловеку! —
Так говорил Заратустра.
Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не владеешь
ею сообща с другими.
Конечно, ты хочешь называть её по имени и ласкать её: ты хочешь подёргать её за
ушко и позабавиться с нею.
И
смотри! Теперь ты обладаешь её именем сообща с народом, и сам ты с твоей
добродетелью стал народом и стадом!
Лучше было бы тебе сказать: «нет слова, нет названия тому, что составляет муку и
сладость моей души, а также голод утробы моей».
Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить её имени: и если ты
должен говорить о ней, то не стыдись говорить, лепеча.
Говори, лепеча: «Это моё добро,
каким я люблю его, каким оно всецело мне нравится, и лишь таким я хочу его.
Не
потому я хочу его, чтобы было оно божественным законом, и не потому я хочу его,
чтобы было оно человеческим установлением и человеческой нуждой: да не служит
оно мне указателем на небо или в рай.
Только земную добродетель люблю я: в ней мало мудрости и всего меньше разума
всех людей.
Но
эта птица свила у меня гнездо себе, поэтому я люблю и прижимаю её к сердцу —
теперь на золотых яйцах она сидит у меня».
Так должен ты лепетать и хвалить свою добродетель.
Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только твои
добродетели: они выросли из твоих страстей.
Ты
положил свою высшую цель в эти страсти: и вот они стали твоей добродетелью и
твоей радостью.
И
если б ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или изуверов, или
людей мстительных:
Всё-таки в конце концов твои страсти обратились бы в добродетели и все твои
демоны — в ангелов.
Некогда были дикие псы в погребах твоих, но в конце концов обратились они в птиц
и прелестных певуний.
Из
своих ядов сварил ты себе бальзам свой; ты доил корову — скорбь свою, — теперь
ты пьёшь сладкое молоко её вымени.
И отныне ничего злого не вырастает из тебя, кроме зла, которое
вырастает из борьбы твоих добродетелей.
Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда
легче проходишь ты по мосту.
Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжёлая участь, и многие шли в пустыню
и убивали себя, ибо они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей.
Брат мой, зло ли война и битвы? Однако это зло необходимо, необходимы и зависть,
и недоверие, и клевета между твоими добродетелями.
Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего
твоего духа, чтобы был он её глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе,
ненависти и любви.
Ревнива каждая добродетель в отношении другой, а ревность — ужасная вещь. Даже
добродетели могут погибнуть из-за ревности.
Кого окружает пламя ревности, тот обращает наконец, подобно скорпиону,
отравленное жало на самого себя.
Ах, брат мой, разве ты никогда ещё не видел, как добродетель клевещет на себя и
жалит самое себя?
Человек есть нечто, что должно превзойти; и оттого должен ты любить свои
добродетели — ибо от них ты погибнешь.
Так говорил Заратустра.
Вы
не хотите убивать, вы, судьи и жертвоприносители, пока животное не наклонит
головы? Взгляните, бледный преступник склонил голову, из его глаз говорит
великое презрение.
«Моё Я есть нечто, что должно
превзойти: моё Я служит для
меня великим презрением к человеку» — так говорят глаза его.
То, что он сам осудил себя, было его высшим мгновением; не допускайте, чтобы
тот, кто возвысился, опять опустился в свою пропасть!
Нет спасения для того, кто так страдает от себя самого, — кроме быстрой смерти.
Ваше убийство, судьи, должно быть жалостью, а не мщением. И, убивая, блюдите,
чтобы сами вы оправдывали жизнь!
Недостаточно примириться с тем, кого вы убиваете. Ваша печаль да будет любовью к
сверхчеловеку: так оправдаете вы свою всё ещё жизнь!
«Враг» должны вы говорить, а не «злодей»; «больной» должны вы говорить, а не
«негодяй»; «сумасшедший» должны вы говорить, а не «грешник».
И
ты, красный судья, если бы ты громко сказал всё, что ты совершил уже в мыслях,
каждый закричал бы: «Прочь эту скверну и этого ядовитого червя!»
Но
одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо
причинности.
Образ сделал этого бледного человека бледным. На высоте своего дела был он,
когда он совершал его; но он не вынес его образа, когда оно совершилось.
Всегда смотрел он на себя как на свершителя одного свершения. Безумием называю я
это: исключение обернулось ему сущностью его.
Черта околдовывает курицу; чертовщина, которой он отдался, околдовывает его
бедный разум — безумием после
дела называю я это.
Слушайте вы, судьи! Другое безумие существует ещё — это безумие перед делом. Ах, вы вползли
недостаточно глубоко в эту душу!
Так говорит красный судья: «но ради чего убил этот преступник? Он хотел
ограбить».
Но
я говорю вам: душа его хотела крови, а не грабежа — он жаждал счастья ножа!
Но
его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. «Что толку в крови! —
говорил он. — Не хочешь ли ты по крайней мере совершить при этом грабёж?
Отмстить?»
И
он послушался своего бедного разума: как свинец, легла на него его речь — и вот,
убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия.
И
теперь опять свинец его вины лежит на нём, и опять его бедный разум стал таким
затёкшим, таким расслабленным, таким тяжёлым.
Если бы только он мог тряхнуть головою, его бремя скатилось бы вниз; но кто
тряхнёт эту голову?
Что такое этот человек? Куча болезней, через дух проникающих в мир: там ищут они
своей добычи.
Что такое этот человек? Клубок диких змей, которые редко вместе бывают спокойны,
— и вот они расползаются и ищут добычи в мире.
Взгляните на это бедное тело! Что оно выстрадало и чего страстно желало, вот что
пыталась объяснить себе эта бедная душа — она объясняла это как радость убийства
и алчность к счастью ножа.
Кто теперь становится больным, на того нападает зло, которое теперь считается
злом: страдание хочет он причинять тем самым, что ему причиняет страдание. Но
были другие времена и другое зло и добро.
Некогда были злом сомнение и воля к самому себе. Тогда становился больной
еретиком и колдуном: как еретик и колдун, страдал он и хотел заставить страдать
других.
Но
это не вмещается в ваши уши: это вредит вашим добрым, говорите вы мне. Но что
мне за дело до ваших добрых!
Многое в ваших добрых вызывает во мне отвращение, и поистине не их зло. Я хотел
бы, чтобы безумие охватило их, от которого они бы погибли, как этот бледный
преступник!
Поистине, я хотел бы, чтобы их безумие называлось истиной, или ве