[Архипелаг ГАЛАГ - Оглавление]  |  [Библиотека "Вехи"]

Глава 6
Та весна

В июне 1945 года каждое утро и каждый вечер в окна Бутырской тюрьмы доносились медные звуки оркестров откуда-то изнедалека -- с Лесной улицы или с Новослободской. Это были всё марши, их начинали заново и заново.

А мы стояли у распахнутых, но непротягиваемых окон тюрьмы за мутно-зелеными намордниками из стекло-арматуры и слушали. Маршировали то воинские части? или трудящиеся с удовольствием отдавали шагистике нерабочее время? -- мы не знали, но слух уже пробрался и к нам, что к большому параду Победы, назначенному на 22 июня -- четвертую годовщину начала войны.

Камням, которые легли в фундамент, кряхтеть и вдавливаться, не им увенчивать здание. Но даже почетно лежать в фундаменте отказано тем, кто, бессмысленно покинутый, обреченным лбом и обреченными ребрами принял первые удары этой войны, отвратив победу чужую.

"Что' изменнику блаженства звуки?.."

Та весна 45 года в наших тюрьмах была преимущественно весна русских пленников. Они шли через тюрьмы Союза необозримыми плотными серыми косяками, как океанская сельдь. Первым углом такого косяка явился мне Юрий Е. А теперь я весь, со всех сторон был охвачен их слитным, уверенным движением, будто знающим свое предначертание.

Не одни пленники проходили те камеры -- лился поток всех, побывавших в Европе: и эмигранты гражданской войны; и оst'овцы новой германской; и офицеры Красной Армии, слишком резкие и далекие в выводах, так что опасаться мог Сталин, чтоб они не задумали принести из европейского похода европейской свободы, как уже сделали за сто двадцать лет до них. Но всё-таки больше было моих ровесников, не моих даже, а ровесников Октября -- тех, кто вместе с Октябрем родился, кто в 1937-м, ничем не смущаемый, валил на демонстрации двадцатой годовщины, и чей возраст к началу войны как раз составил кадровую армию, разметанную в несколько недель.

Так тюремная томительная весна под марши Победы стала расплатной весной моего поколения.

Это нам над люлькой пели: "Вся власть советам!" Это мы загорелою детской ручонкой тянулись к ручке пионерского горна и на возглас "Будьте готовы!" салютовали "Всегда готовы!" Это мы в Бухенвальд проносили оружие и там вступали в компартию. И мы же теперь оказались в черных за одно то, что всё-таки остались жить[1].

Еще когда мы разрезали Восточную Пруссию, видел я понурые колонны возвращающихся пленных -- единственные при горе, когда радовались вокруг все, -- и уже тогда их безрадостность ошеломляла меня, хоть я еще не разумел её причины. Я соскакивал, подходил к этим добровольным колоннам (зачем колоннам? почему они строились? ведь их никто не заставлял, военнопленные всех наций возвращались разбродом! А наши хотели прийти как можно более покорными...) Там на мне были капитанские погоны, и под погонами да и при дороге было не узнать: почему ж они так все невеселы? Но вот судьба завернула и меня вослед этим пленникам, я уже шел с ними из армейской контрразведки во фронтовую, во фронтовой послушал их первые, еще неясные мне, рассказы, потом развернул мне это все Юрий Е., а теперь, под куполами кирпично-красного Бутырского замка, я ощутил, что эта история нескольких миллионов русских пленных пришивает меня навсегда, как булавка таракана. Моя собственная история попадания в тюрьму показалась мне ничтожной, я забыл печалиться о сорванных погонах. Там, где были мои ровесники, там только случайно не был я. Я понял, что долг мой -- подставить плечо к уголку их общей тяжести -- и нести до последних, пока не задавит. Я так ощутил теперь, будто вместе с этими ребятами и я попал в плен на Соловьевской переправе, в Харьковском мешке, в Керченских каменоломнях; и, руки назад, нес свою советскую гордость за проволоку концлагеря; и на морозе часами выстаивал за черпаком остывшей кавы (кофейного эрзаца) и оставался трупом на земле, не доходя котла; в офлаге N 68 (Сувалки) рыл руками и крышкою от котелка яму колоколоподобную (кверху уже), чтоб зиму не на открытом плацу зимовать; и озверевший пленный подползал ко мне умирающему грызть мое еще не остывшее мясо под локтем; и с каждым новым днем обостренного голодного сознания, в тифозном бараке и у проволоки соседнего лагеря англичан -- ясная мысль проникала в мой умирающий мозг: что Советская Россия отказалась от своих издыхающих детей. "России гордые сыны", они нужны были ей, пока ложились под танки, пока еще можно было поднять их в атаку. А взяться кормить их в плену? Лишние едоки. И лишние свидетели позорных поражений.

Иногда мы хотим солгать, а Язык нам не даёт. Этих людей объявляли изменниками, но в языке примечательно ошибались -- и судьи, и прокуроры, и следователи. И сами осуждённые, и весь народ, и газеты повторили и закрепили эту ошибку, невольно выдавая правду, их хотели объявить изменниками РодинЕ, но никто не говорил и не писал даже в судебных материалах иначе, как "изменники Родины".

Ты сказал! Это были не изменники е й, а е ё изменники. Не они, несчастные, изменили Родине, но расчетливая Родина изменила им и притом ТРИЖДЫ.

Первый раз бездарно она предала их на поле сражения -- когда правительство, излюбленное Родиной, сделало всё, что могло, для проигрыша войны: уничтожило линии укреплений, подставило авиацию на разгром, разобрало танки и артиллерию, лишило толковых генералов и запретило армиям сопротивляться[2]. Военнопленные -- это и были именно те, чьими телами был принят удар и остановлен вермахт.

Второй раз бессердечно предала их Родина, покидая подохнуть в плену.

И теперь третий раз бессовестно она их предала, заманив материнской любовью ("Родина простила! Родина зовет!") и накинув удавку уже на границе[3].

Кажется, сколько мерзостей совершалось и видено у нас за тысячу сто лет нашего государственного существования! -- но была ли среди них такая многомиллионная подлость: предать своих воинов и объявить их же предателями?!

И как легко мы исключили их из своего счета: изменил? -- позор! -- списать! Да списал их еще до нас наш Отец: цвет московской интеллигенции он бросил в вяземскую мясорубку с берданками 1866-го года, и то одна на пятерых. (Какой Лев Толстой развернет нам э т о Бородино?) А тупым переползом жирного короткого пальца Великий Стратег переправил через Керченский пролив в декабре 41-го года -- бессмысленно, для одного эффектного новогоднего сообщения -- СТО ДВАДЦАТЬ ТЫСЯЧ наших ребят -- едва ли не столько, сколько было всего русских под Бородиным -- и всех без боя отдал немцам.

И всё-таки почему-то не он -- изменник, а -- они.

(И как легко мы поддаемся предвзятым кличкам, как легко мы согласились считать этих преданных -- изменниками! В одной из бутырских камер был в ту весну старик Лебедев, металлург, по званию профессор, по наружности -- дюжий мастеровой прошлого или даже позапрошлого века, с демидовских заводов. Он был широкоплеч, широколоб, борода пугачевская, а пятерни -- только подхватывать ковшик на четыре пуда. В камере он носил серый линялый рабочий халат прямо поверх белья, был неопрятен, мог показаться подсобным тюремным рабочим, -- пока не садился читать, и привычная властная осанка мысли озаряла его лицо. Вокруг него собирались часто, о металлуургии рассуждал он меньше, а литавровым басом разъяснял, что Сталин -- такой же пес, как Иван Грозный: "стреляй! души! не оглядывайся!", что Горький -- слюнтяй и трепач, оправдатель палачей. Я восхищался этим Лебедевым: как будто весь русский народ воплотился передо мною в одно кряжистое туловище с этой умной головой, с этими руками и ногами пахаря. Он столько уже обдумал! -- я учился у него понимать мир! -- а он вдруг, рубя ручищей, прогрохотал, что один бэ -- изменники родины, и им простить нельзя. А "один бэ" и были набиты на нарах кругом. Ах, как было ребятам обидно! Старик с уверенностью вещал от имени земляной и трудовой Руси -- и им трудно и стыдно было защищать себя еще с этой новой стороны. Защитить их и спорить со стариком досталось мне и двум мальчикам по "десятому пункту". Но какова же степень помраченности, достигаемая монотонной государственной ложью! Даже самые ёмкие из нас способны объять лишь ту часть правды, в которую ткнулись собственным рылом[4].

Сколько войн вела Россия (уж лучше бы поменьше...) -- и много ли мы изменников знали во всех тех войнах? Замечено ли было, чтобы измена коренилась в духе русского солдата? Но вот при справедливейшем в мире строе наступила справедливейшая война -- и вдруг миллионы изменников из самого простого народа. Как это понять? Чем объяснить?

Рядом с нами воевала против Гитлера капиталистическая Англия, где так красноречиво описаны Марксом нищета и страдания рабочего класса -- почему же у н и х в эту войну нашелся единственный только изменник -- коммерсант "лорд Гау-Гау"? А у нас -- миллионы?

Да ведь страшно рот раззявить, а может быть дело всё-таки в государственном строе?..

Еще давняя наша пословица оправдывала плен: "Полонён вскликнет, а убит -- никогда". При царе Алексее Михайловиче за полонное терпение давали дворянство! Выменять своих пленных, обласкать их и обогреть была задача общества во ВСЕ последующие войны. Каждый побег из плена прославлялся как высочайшее геройство. Всю первую мировую войну в России велся сбор средств на помощь нашим пленникам, и наши сестры милосердия допускались в Германию к нашим пленным и каждый номер газеты напоминал читателям, что их соотечественники томятся в злом плену. Все западные народы делали то же и в эту войну: посылки, письма, все виды поддержки свободно лились через нейтральные страны. Западные военнопленные не унижались черпать из немецкого котла, они презрительно разговаривали с немецкой охраной. Западные правительства начисляли своим воинам, попавшим в плен -- и выслугу лет, и очередные чины, и даже зарплату.

Только воин единственной в мире Красной армии не сдаётся в плен! -- так написано было в уставе ("Ева'н плен нихт" -- как кричали немцы из своих траншей) -- да кто ж мог представить весь этот смысл?! Есть война, есть смерть, а плена нет! -- вот открытие! Это значит: иди и умри, а мы останемся жить. Но если ты и ноги потеряв, вернешься из плена на костылях живым (ленинградец Иванов, командир пулемётного взвода в финской войне, потом сидел в Устьвымьлаге) -- мы тебя будем судить.

Только наш солдат, отверженный родиной и самый ничтожный в глазах врагов и союзников, тянулся к свинячьей бурде, выдаваемой с задворков Третьего Райха. Только ему была наглухо закрыта дверь домой, хоть старались молодые души не верить: какая-то статья 58-1-б и по ней в военное время нет наказания мягче, чем расстрел! За то, что не пожелал солдат умереть от немецкой пули, он должен после плена умереть от советской! Кому от чужих, а нам от своих.

(Впрочем, это наивно сказать: за то. Правительства всех времен -- отнюдь не моралисты. Они никогда не сажали и не казнили людей за что-нибудь. Они сажали и казнили, чтобы не! Всех этих пленников посадили, конечно, не за измену родине, ибо и дураку было ясно, что только власовцев можно судить за измену. Этих всех посадили, чтобы они не вспоминали Европу среди односельчан. Чего не видишь, тем и не бредишь...)

Итак, какие же пути лежали перед русским военнопленным? Законный -- только один: лечь и дать себя растоптать. Каждая травинка хрупким стеблем пробивается, чтобы жить. А ты -- ляг и растопчись. Хоть с опозданием -- умри сейчас, раз уж не мог умереть на поле боя, и тогда тебя судить не будут.

Спят бойцы. Свое сказали

И уже навек правы.

Все же, все остальные пути, какие только может изобрести твой отчаявшийся мозг, -- все ведут к столкновению с Законом.

Побег на родину -- через лагерное оцепление, через пол-Германии, потом через Польшу или Балканы, приводил в СМЕРШ и на скамью подсудимых: как это так ты бежал, когда другие бежать не могут? Здесь дело нечисто! Говори, гадина, с каким заданием тебя прислали (Михаил Бурнацев, Павел Бондаренко и многие, многие.)[5]

Побег к западным партизанам, к силам Сопротивления, только оттягивал твою полновесную расплату с трибуналом, но он же делал тебя еще более опасным: живя вольно среди европейских людей, ты мог набраться очень вредного духа. А если ты не побоялся бежать и потом сражаться, -- ты решительный человек, ты вдвойне опасен на родине.

Выжить в лагере за счет своих соотечественников и товарищей? Стать внутрилагерным полицаем, комендантом, помощником немцев и смерти? Сталинский закон не карал за это строже, чем за участие в силах Сопротивления -- та же статья, тот же срок (и можно догадаться, почему: т а к о й человек менее опасен!) Но внутренний закон, заложенный в нас необъяснимо, запрещал этот путь всем, кроме мрази.

За вычетом этих четырех углов, непосильных или неприемлемых, оставался пятый: ждать вербовщиков, ждать куда позовут.

Иногда на счастье приезжали уполномоченные от сельских бецирков и набирали батраков к бауерам; от фирм отбирали себе инженеров и рабочих. По высшему сталинскому императиву ты и тут должен был отречься, что ты инженер, скрыть, что ты -- квалифицированный рабочий. Конструктор или электрик, ты только тогда сохранил бы патриотическую чистоту если бы остался в лагере копать землю, гнить и рыться в помойках. Тогда за ч и с т у ю измену родине ты с гордо поднятой головой мог бы рассчитывать получить десять лет и пять намордника. Теперь же за измену родине, оттягченную работой на врага да еще по специальности, ты с потупленной головой получал -- десять лет и пять намордника!

Это была ювелирная тонкость бегемота, которой так отличался Сталин!

А то приезжали вербовщики совсем иного характера -- русские, обычно из недавних красных политруков, белогвардейцы на эту работу не шли. Вербовщики созывали в лагере митинг, бранили советскую власть и звали записываться в шпионские школы или во власовские части.

Тому, кто не голодал, как наши военнопленные, не обгладывал летучих мышей, залетавших в лагерь, не вываривал старые подметки, тому вряд ли понять, какую необоримую вещественную силу приобретает всякий зов, всякий аргумент, если позади него, за воротами лагеря, дымится походная кухня и каждого согласившегося тут же кормят кашею от пуза -- хотя бы один раз! хотя бы в жизни еще один только раз!

Но сверх дымящейся каши в призывах вербовщика был призрак свободы и настоящей жизни -- куда бы ни звал он! В батальоны Власова. В казачьи полки Краснова. В трудовые батальоны -- бетонировать будущий Атлантический вал. В норвежские фиорды. В ливийские пески. В "hiwi" -- Нilfswilligе -- добровольных помощников немецкого вермахта (12 hiwi было в каждой немецкой роте). Наконец, еще -- в деревенских полицаев, гоняться и ловить партизан (от которых Родина тоже откажется от многих). Куда б ни звал он, куда угодно -- только б тут не подыхать, как забытая скотина.

С человека, которого мы довели до того, что он грызет летучих мышей -- м ы  с а м и сняли всякий его долг не то что перед родиной, но -- перед человечеством!

И те наши ребята, кто из лагерей военнопленных вербовались в краткосрочных шпионов, еще не делали крайних выводов из своей брошенности, еще поступали чрезвычайно патриотически. Они видели в этом самый ненакладный способ вырваться из лагеря. Они почти поголовно так представляли, что едва только немцы перебросят их на советскую сторону -- они тотчас объявяться властям, сдадут свое оборудование и инструкции, вместе с добродушным командованием посмеются над глупыми немцами, наденут красноармейскую форму и бодро вернутся в строй вояк. Скажите, ДА ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ КТО МОГ ОЖИДАТЬ ИНОГО? КАК МОГЛО БЫТЬ ИНАЧЕ? Это были ребята простосердечные, я многих их повидал -- с незамысловатыми круглыми лицами, с подкупающим вятским или владимирским говорком. Они бодро шли в шпионы, имея четыре -- пять классов сельской школы и никаких навыков обращаться с компасом и картой.

Так, кажется, единственно-верно они представляли свой выход. Так, кажется, расходна и глупа была для немецкого командования вся эта затея. Ан нет! Гитлер играл в тон и в лад своему державному брату! Шпиономания была одной из основных черт сталинского безумия. Сталину казалось, что страна кишит шпионами. Все китайцы, жившие на Дальнем Востоке, получили шпионский пункт 58-6, взяты были в северные лагеря и вымерли там. Та же участь постигла китайцев-участников Гражданской войны, если они заблаговременно не умотались. Несколько сот тысяч корейцев были высланы в Казахстан, сплошь подозреваясь в том же. Все советские, когда-либо побывавшие за границей, когда-либо замедлившие шаги около гостиницы "Интурист", когда-либо попавшие в один фотоснимок с иностранной физиономией, или сами сфотографировавшие городское здание (Золотые Ворота во Владимире) -- обвинялись в том же. Глазевшие слишком долго на железнодорожные пути, на шоссейный мост, на фабричную трубу -- обвинялись в том же. Все многочисленные иностранные коммунисты, застрявшие в Советском Союзе, все крупные и мелкие коминтерновцы сподряд, без индивидуальных различий -- обвинялись прежде всего в шпионстве[6]. И латышские стрелки -- самые надежные штыки ранних лет революции, при их сплошных посадках в 1937 году обвинялись в шпионстве же! Сталин как бы обернул и умножил знаменитое изречение кокетливой Екатерины: он предпочитал сгноить девятьсот девяносто девять невинных, но не пропустить одного всамделишного шпиона. Так как же можно было поверить русским солдатам, действительно побывавшим в руках немецкой разведки?! И какое облегчение для палачей МГБ, что тысячами валящие из Европы солдаты и не скрывают, что они -- добровольно завербованные шпионы! Какое разительное подтверждение прогнозов Мудрейшего из Мудрейших! Сыпьте, сыпьте, недоумки! Статья и мзда для вас давно уже приготовлены!

Но уместно спросить: всё-таки были же и такие, которые ни на какую вербовку не пошли; и нигде по специальности у немцев не работали; и не были лагерными орднерами; и всю войну просидели в лагере военнопленных, носа не высовывая; и всё-таки не умерли, хотя это почти невероятно! Например, делали зажигалки из металлических отбросов, как инженеры-электрики Николай Андреевич Семёнов и Фёдор Фёдорович Карпов, и тем подкармилвались. Неужели им-то не простила Родина сдачи в плен?

Нет, не простила! И с Семёновым и с Карповым я познакомился в Бутырках, когда они уже получили свои законные... сколько? догадливый читатель уже знает: десять и пять намордника. А будучи блестящими инженерами они ОТВЕРГЛИ немецкое предложение работать по специальности! А в 41-м году младший лейтенант Семёнов пошел на фронт ДОБРОВОЛЬНО. А в 42-м году он еще имел пустую кобуру вместо пистолета (следователь не понимал, почему он не застрелился из кобуры). А из плена он ТРИЖДЫ бежал. А в 45-м, после освобождения из концлагеря, был посажен как штрафник на наш танк (танковый десант) -- и БРАЛ БЕРЛИН, и получил орден Красной звезды -- и уже после этого только был окончательно посажен и получил срок. Вот это и есть зеркало нашей Немезиды.

Мало кто из военнопленных пересек советскую границу как вольный человек, а если в суете просочился, то взят был потом, хоть и в 1946-47-м годах. Одних арестовывали в сгонных пунктах в Германии. Других будто арестовывали, но от границы везли в товарных вагонах под конвоем в один из многочисленных, по всей стране разбросанных Проверочно-Фильтрационных лагерей (ПФЛ). Эти лагеря ничем не отличались от ИТЛ кроме того, что помещенные в них еще не имели срока и должны были получить его уже в лагере. Все эти ПФЛ были тоже при деле, при заводе, при шахте, при стройке, и бывшие военнопленные, видя возвращенную родину через ту же колючку, как видели и Германию, с первого же дня могли включиться в 10-часовой рабочий день. На досуге -- вечерами и ночами -- проверяемых допрашивали, для того было в ПФЛ многократное количество оперативников и следователей. Как и всегда, следствие начинало с положения, что ты заведомо виноват. Ты же, не выходя за проволоку, должен был доказать, что не виноват. Для этого ты мог только ссылаться на свидетелей -- других военнопленных, те же могли попасть совсем не в ваш ПФЛ, а за тридевять областей, и вот оперативники кемеровские слали запросы оперативникам соликамским, а те допрашивали свидетелей и слали свои ответы и новые запросы, и тебя тоже допрашивали как свидетеля. Правда, на выяснение судьбы могло уйти и год, и два -- но ведь Родина ничего на этом не теряла: ведь ты же каждый день добывал уголёк. И если кто-нибудь из свидетелей что-нибудь показал на тебя не так или уже не оказалось свидетелей в живых, -- пеняй на себя, тут уж ты оформлялся как изменник родины, и выездная сессия трибунала штемпелевала твою десятку. Если же, как ни выворачивай, сходилось, что вроде ты действительно немцам не служил, а главное -- в глаза не успел повидать американцев и англичан (освобождение из плена не нами, а ИМИ, было обстоятельством сильно отягчающим) -- тогда оперативники решали, какой степени изоляции ты достоин. Некоторым предписывали смену места жительства (это всегда нарушает связи человека с окружением, делает его более уязвимым). Другим благородно предлагали идти работать в Вохру, то есть военизированную лагерную охрану: как будто оставаясь вольным, человек терял всякую личную свободу и уезжал в глушь. Третьим же жали руки и, хотя за чистую сдачу в плен такой человек всё равно заслуживал расстрела, его гуманно отпускали домой. Но преждевременно такие люди радовались! Еще опережая его самого, по тайным какналам спецчастей на его родину уже пошло его дело. Люди эти всё равно навек оставались не нашими, и при первой же массовой посадке, вроде 48-49 годов, их сажали уже по пункту агитации или другому подходящему, сидел я и с такими.

"Эх, если б я знал!.." -- вот была главная песенка тюремных камер той весны. Если б я знал, что так меня встретят! что так обманут! что такая судьба! -- да неужели б я вернулся на Родину? Ни за что!!! Прорвался бы в Швейцарию, во Францию! ушел бы за море! за океан! за три океана[7].

Более рассудительные поправляли: ошибка раньше сделана! нечего было в 41-м году в передний ряд лезть. Знать бы знать, не ходить бы в рать. Надо было в тылу устраиваться с самого начала, спокойное дело, они теперь герои. А еще, мол, вернее было дезертировать: и шкура наверняка цела, и десятки им не дают, а восемь лет, семь; и в лагере ни с какой должности не сгонят -- дезертир ведь не враг, не изменник, не политический, он свой человек, бытовичёк. Им возражали запальчиво: зато дезертирам эти все годы -- отсидеть и сгнить, их не простят. А на нас -- амнистия скоро будет, нас всех распустят. (Еще главной-то дезертирской льготы тогда не знали!..)

Те же, кто попал по 10-му пункту, с домашней своей квартиры или из Красной армии, -- те частенько даже завидовали: черт его знает! за те же деньги (за те же десять лет) сколько можно было интересного повидать, как эти ребята, где только не побывать! А мы так и околеем в лагере, ничего, кроме своей вонючей лестницы не видав. Впрочем, эти, по 58-10, едва скрывали ликующее предчувствие, что им-то амнистия будет в первую очередь!)

Не вздыхали "эх, если бы я знал" (потому что знали, на что шли), и не ждали пощады, и не ждали амнистии -- только власовцы.

* * *

Еще задолго до нежданного нашего пересечения на тюремных нарах я знал о них и недоумевал о них.

Сперва это были много раз вымокшие и много раз высохшие листовки, затерявшиеся в высоких, третий год не кошенных травах прифронтовой орловской полосы. В них объявлялось о создании в декабре 1942 года какого-то смоленского "русского комитета" -- то ли претендующего быть подобием русского правительства, то ли нет. Видно, этого еще не решили и сами немцы. И оттого неуверенное сообщение казалось даже просто вымыслом. На листовках был снимок генерала Власова и изложена его биография. На неясном снимке лицо казалось сыто-удачливым, как у всех наших генералов новой формации. (Говорили мне потом, что это не так, что Власов имел наружность скорей западного генерала -- высок, худ, в роговых очках). А из биографии эта удачливость как будто подтверждалась: не запятнала служба военным советником у Чан-Кай-Ши. Первое потрясение его жизни только и было, когда его 2-ю ударную армию бездарно покинули умирать от голода в окружении. Но каким фразам той биографии вообще можно было верить?[8]

Глядя на этот снимок, невозможно было поверить, что вот -- выдающийся человек или что вот он давно и глубоко болел за Россию. А уж листовки, сообщавшие о создании РОА -- "русской освободительной армии" не только были написаны дурным русским языком, но и с чужим духом, явно немецким, и даже незаинтересованно в предмете, зато с грубой хвастливостью по поводу сытой каши у них и веселого настроения у солдат. Не верилось и в эту армию, а если она действительно была -- то уж какое там веселое настроение?.. Вот так-то соврать только немец и мог[9].

Что русские против нас вправду есть и что они бьются круче всяких эсэсовцев, мы отведали вскоре. В июле 1943 года под Орлом взвод русских в немецкой форме защищал, например, Собакинские Выселки. Они бились с таким отчаянием, будто эти Выселки построили сами. Одного загнали в погреб, к нему туда бросали ручные гранаты, он замолкал; но едва совались спуститься -- он снова сек автоматом. Лишь когда ухнули туда противотанковую гранату, узнали, еще в погребе у него была яма, и в ней он перепрятывался от разрыва противопехотных гранат. Надо представить себе степень оглушенности, контузии и безнадежности, в которой он продолжал сражаться.

Защищали они, например, и несбиваемый днепровский плацдарм южнее Турска, там две недели шли безуспешные бои за сотни метров, и бои свирепые и морозы такие же (декабрь 43-го года). В этом осточертении многодневного зимнего боя в маскхалатах, скрывавших шинель и шапку, были и мы и они, и под Малыми Козловичами, рассказывали мне, был такой случай. В перебежках между сосен запутались и легли рядом двое, и уже не понимая точно, стреляли в кого-то и куда-то. Автоматы у обоих -- советские. Патронами делились, друг друга похваливали, матерились на замерзающую смазку автомата. Наконец совсем перестало подавать, решили они закурить, сбросили с голов белые капюшоны -- и тут разглядели орла и звездочку на шапках друг у друга. Вскочили! Автоматы не стреляют! Схватили и, мордуя ими как дубинками, стали друг за другом гоняться: уж тут не политика и не родина-мать, а простое пещерное недоверие: я его пожалею, а он меня убьет.

В Восточной Пруссии в нескольких шагах от меня провели по обочине тройку пленных власовцев, а по шоссе как раз грохотала Т-тридцать четверка. Вдруг один из пленных вывернулся, прыгнул и ласточкой шлепнулся под танк. Танк увильнул, но все же раздавил его краем гусеницы. Раздавленный еще извивался, красная пена шла на губы. И можно было его понять! Солдатскую смерть он предпочитал повешению в застенке.

Им не оставлено было выбора. Им нельзя было драться иначе. Им не оставлено было выхода биться как-нибудь побережливее к себе. Если один "чистый" плен уже признавался у нас непрощаемой изменой родине, то что' ж о тех, кто взял оружие врага? Поведение этих людей с нашей пропагандной топорностью объяснялось: 1) предательством (биологически? текущим в крови?) и 2) трусостью. Вот уж только не трусостью! Трус ищет где есть поблажка, снисхождение. А во "власовские" отряды вермахта их могла привести только последняя крайность, только запредельное отчаяние, только неутолимая ненависть к советскому режиму, только презрение к собственной сохранности. Ибо знали они: здесь не мелькнет им ни полоски пощады! В нашем плену их расстреливали, едва только слышали первое разборчивое русское слово изо рта. В русском плену, также как и в немецком, хуже всего приходилось русским.

Эта война вообще нам открыла, что хуже всего на земле быть русским.

Я со стыдом вспоминаю, как при освоении (то есть, разграбе) бобруйского котла я шел по шоссе среди разбитых и поваленных немецких автомашин, рассыпанной трофейной роскоши, -- и из низинки, где погрязли утопленные повозки и машины, потерянно бродили немецкие битюги и дымились костры из трофеев же, услышал вопль о помощи: "Господин капитан! Господин капитан!" Это чисто по-русски кричал мне о защите пеший в немецких брюках, выше пояса нагой, уже весь окровавленный -- на лице, груди, плечах, спине, -- а сержант-особист, сидя на лошади, погонял его перед собою кнутом и наседанием лошади. Он полосовал его по голому телу кнутом, не давая оборачиваться, не давая звать на помощь, гнал его и бил, вызывая из кожи новые красные ссадины.

Это была не пуническая, не греко-персидская война! Всякий, имеющий власть, офицер любой армии на земле должен был остановить бессудное истязание. Любой -- да, а -- нашей?.. При лютости и абсолютности нашего разделения человечества? (Если не с нами, не наш и т. д. -- то достоин только презрения и уничтожения.) Так вот, я СТРУСИЛ защищать власовца перед особистом, я НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛ И НЕ СДЕЛАЛ, Я ПРОШЕЛ МИМО, КАК БЫ НЕ СЛЫША -- чтоб эта признанная всеми чума не перекинулась на меня (а вдруг этот власовец какой-нибудь сверхзлодей?.. а вдруг особист обо мне подумает..? а вдруг..?) Да проще того, кто знает обстановку тогда в армии -- стал ли бы еще этот особист слушать армейского капитана?

И со зверским лицом особист продолжал стегать и гнать беззащитного человека как скотину.

Эта картина навсегда перед мною осталась. Это ведь -- почти символ Архипелага, его на обложку книги можно помещать.

И все это они предчувствовали, предзнали -- а нашивали-таки на левый рукав немецкого мундира щит с бело-сине-красной окантовкой, андреевским полем и буквами РОА[10]. Жители оккупированных областей презирали их как немецких наёмников, немцы -- за их русскую кровь. Жалкие их газетки были обработаны немецким цензурным тесаком: Великогермания да фюрер. И оттого оставалось власовцам биться на смерть, а на досуге водка и водка. ОБРЕЧЕННОСТЬ -- вот что было их существование все годы войны и чужбины, и никакого выхода никуда.

Гитлер и его окружение, уже отовсюду отсутупая, уже накануне гибели, всё не могли преодолеть своего стойкого недоверия к отдельным русским формированиям, решиться на целостные русские дивизии, на тень независимой, не подчиненной им России. Лишь в треске последнего крушения, в ноябре 1944 г., был разрешен (в Праге) поздний спектакль: созыв объединяющего все национальные группы "комитета освобождения народов Росии" и издание манифеста (по-прежнему ублюдочного, ибо в нём не разрешалось мыслить Россию вне Германии и вне нацизма). Председателем комитета стал Власов. Только с осени 1944 года и стали формироваться собственно власовские цельнорусские дивизии[11]. Вероятно, мудрые немецкие политики предполагали, что тут-то русские рабочие (ost-овцы) и хлынут разбирать оружие. Да уж Красная армия стояла на Висле и на Дунае... И как будто в насмешку, чтобы подтвердить дальновидность самых недальновидных немцев, эти власовские дивизии своим первым и последним независимым действием нанесли удар... по немцам! Уже при общем развале, уже без согласования с Oberkomando, Власов к концу апреля собрал свои две с половиной дивизии под Прагу. Тут узналось, что эсесовский генерал Штейнер готовится уничтожить чешскую столицу, в целом виде не отдать её. И Власов скомандовал своим дивизиям перейти на сторону восставших чехов. И всю обиду, горечь, злость, какую накопили на немцев подневольные русские груди за эти жестокие и бестолковые три года, выпустили теперь в нападении на немцев: с неожиданной стороны вышибли их из Праги. (Все ли чехи разобрались потом, к а к и е русские спасли им город? У нас история искажена, и говорят, что Прагу спасли советские войска, хотя они бы не могли успеть.)

А затем власовская армия стала отступать в сторону американцев, к Баварии: вся надежда их только и была на союзников -- что они пригодятся союзникам и тогда осветится смыслом их долгое висение в немецкой петле. Но американцы встретили их вооруженной стеной и принудили сдаться в советские руки, как и предусмотрено было Ялтинской конференцией. А в том же мае в Австрии такой же лояльный союзнический шаг (из обычной скромности у нас не оглашенный) совершил и Черчилль: он передал советскому командованию казачий корпус в 90 тысяч человек[12], да еще много обозов -- старых, малых и баб, не желавших возвращаться на родные казачьи реки. (Великий муж, памятниками которому со временем покроется вся Англия, распорядился и этих отдать на смерть.)

Помимо создаваемых спешно власовских дивизий немало русских подразделений так и продолжало закисать в глуби немецкой армии, под неотличимыми немецкими мундирами. Они кончали войну на разных участках и по-разному.

За несколько дней до моего ареста попал под власовские пули и я. Русские были и в окруженном нами восточно-прусском котле. В одну из ночей в конце января их часть пошла на прорыв на запад через наше расположение без артподготовки, молча. Сплошного фронта не было, они быстро углубились, взяли в клещи мою высунутую вперед звукобатарею, так что я едва успел вытянуть её по последней оставшейся дороге. Но потом я вернулся за подбитой машиной и перед рассветом видел, как, накопясь в маскхалатах на снегу, они внезапно поднялись, бросились с "ура" на огневые позиции 152-го миллиметрового дивизиона у Адлиг Швенкиттен и забросали двенадцать тяжелых пушек гранатами, не дав сделать ни выстрела. Под их трассирующими пулями наша последняя кучка бежала три километра снежною целиной до моста через речушку Пассарге. Там их остановили.

Вскоре я был арестован, и вот перед парадом Победы мы теперь все вместе сидели на бутырских нарах, я докуривал после них и они после меня, и вдвоем с кем-нибудь мы выносили жестяную шестиведерную парашу.

Многие "власовцы", как и "шпионы на час", были молодые люди, этак между 1915 и 1922 годами рождения, то самое "племя молодое незнакомое", которое от имени Пушкина поспешил приветствовать суетливый Луначарский. Большинство их попало в военные формирования той же волной случайности, какою в соседнем лагере их товарищи попадали в шпионы -- зависело от приехавшего вербовщика.

Вербовщики глумливо разъясняли им -- глумливо, если б то не было истиной! -- "Сталин от вас отказался!", "Сталину на вас наплевать!"

Советский закон поставил их вне себя еще прежде, чем они поставили себя вне советского закона.

И они -- записывались... Одни -- чтоб только вырваться из смертного лагеря. Другие -- в расчете перейти к партизанам (и переходили! и воевали потом за партизан! -- но по сталинской мерке это нисколько не смягчало их приговора). Однако в ком-то же и заныл позорный сорок первый год, ошеломляющее поражение после многолетнего хвастовства; и кто-то же счел первым виновником вот этих нечеловеческих лагерей -- Сталина. И вот они тоже потянулись заявить о себе, о своем грозном опыте; что они -- тоже частицы России и хотят влиять на её будущее, а не быть игрушкой чужих ошибок.

Но еще горше посмеялась над ними судьба, еще худшими пешками они стали. С тупым верхоглядством и самомнением дозволяли им немцы лишь умирать за свой Рейх, но не дозволяли думать о независимой русской судьбе.

А до союзников было две тысячи вёрст -- и еще каковы окажутся те союзники?..

Слово "власовец" у нас звучит подобно слову "нечистоты", кажется мы оскверняем рот одним только этим звучанием и поэтому никто не дерзнет вымолвить двух трех фраз с подлежащим "власовец".

Но так не пишется история. Сейчас четверть века спустя, когда большинство их погибло в лагерях, а уцелевшие доживают на крайнем севере, я хотел страницами этими напомнить, что для мировой истории это явление довольно небывалое: чтобы несколько сот тысяч молодых людей[13]  в возрасте от двадцати до тридцати подняли оружие на свое Отечество в союзе со злейшим его врагом. Что, может, задуматься надо: кто ж больше виноват -- эта молодежь или седое Отечество? Что биологическим предательством этого не объяснить, а должны быть причины общественные.

Потому что, как старая пословица говорит: от корма кони не рыщут.

Вот так представить: поле -- и рыщут в нём неухоженные оголодалые обезумевшие кони.

* * *

А еще в ту весну много сидело в камерах русских эмигрантов.

Это выглядело почти как во сне: возвращение канувшей истории. Давно были дописаны и запахнуты тома гражданской войны, решены её дела, внесены в хронологию учебников её события. Деятели белого движения уже были не современники наши на земле, а призраки растаявшего прошлого. Русская эмиграция, рассеянная жесточе колен израилевых, в нашем советском представлении если и тянула еще где свой век, -- то таперами в поганеньких ресторанах, лакеями, прачками, нищими, морфинистами, кокаинистами, домирающими трупами. До войны 1941 года ни по каким признакам из наших газет, из высокой беллетристики, из художественной критики нельзя было представить (и наши сытые мастера не помогали нам узнать), что Русское Зарубежье -- это большой духовный мир, что там развивается русская философия, там Булгаков, Бердяев, Лосский, что русское искусство полонит мир, там Рахманинов, Шаляпин, Бенуа, Дягилев, Павлова, казачий хор Жарова, там ведутся глубокие исследования Достоевского (в ту пору у нас вовсе про'клятого), что существует небывалый писатель Набоков-Сирин, что еще жив Бунин и что-то же пишет эти двадцать лет, издаются художественные журналы, ставятся спектакли, собираются съезды землячеств, где звучит русская речь, и что эмигранты-мужчины не утеряли способности брать в жены эмигранток-женщин, а те рожать им детей, значит наших ровесников.

Представление об эмигрантах было выработано в нашей стране настолько ложное, что если бы произвести массовый опрос: за кого были эмигранты в испанской войне? а во второй мировой? -- все бы одним вздохом ответили: за Франко! за Гитлера! В нашей стране и сейчас-то не знают, что гораздо больше белоэмигрантов воевало за республиканцев. Что и власовские дивизии и казачий корпус фон-Панневица ("красновский") были созданы из советских граждан, а вовсе не эмигрантов -- те к Гитлеру не шли, и остались средь них в отчужденном одиночестве Мережковский и Гиппиус, взявшие сторону Гитлера. В виде анекдота -- и даже не в виде его: порывался Деникин идти воевать за Советский Союз против Гитлера, и Сталин одно время едва не собирался вернуть его на родину (не как боевую силу, очевидно, а как символ национального объединения). Во время оккупации Франции множество русских эмигрантов, старых и молодых, примкнули к движению Сопротивления, а после освобождения Парижа валом валили в советское посольство подавать заявления на родину. Какая б Россия ни была -- но Россия! -- вот был их лозунг, и так они доказали, что и раньше не лгали о любви к ней. (В тюрьмах 45-46 годов они были едва ли не счастливы, что эти решетки и эти надзиратели -- свои, русские; они с удивлением смотрели, как советские мальчишки чешут затылки: "И на черта мы вернулись? Что нам в Европе было тесно?")

Но по той самой сталинской логике, по которой должен был сажаться в лагерь всякий советский человек, поживший за границей, -- как же могли эту участь обминуть эмигранты? С Балкан, из центральной Европы, из Харбина их арестовывали тотчас по приходу советских войск, брали с квартир и на улицах, как своих. Брали пока только мужчин и то пока не всех, а заявивших как-то о себе в политическом смысле. (Их семьи позже этапировали на места российских ссылок, а чьи и так оставили в Болгарии, в Чехословакии.) Из Франции их с почетом, с цветами принимали в советские граждане, с комфортом доставляли на родину, а загребали уже тут. -- Более затяжно получилось с эмигрантами шанхайскими -- туда руки не дотягивались в 45-м году. Но туда приехал уполномоченный от советского правительства и огласил Указ Президиума Верховного Совета: прощение всем эмигрантам! Ну, как не поверить? не может же правительство лгать! (Был ли такой указ на самом деле, не был, -- Органов он во всяком случае не связывал.) Шанхайцы выразили восторг. Предложено им было брать столько вещей и такие, какие хотят (они поехали с автомобилями, это родине пригодится), селиться в Союзе там, где хотят; и работать, конечно, по любой специальности. Из Шанхая их брали пароходами. Уже судьба пароходов была разная: на некоторых почему-то совсем не кормили. Разная судьба была и от порта Находки (одного из главных перевалочных пунктов ГУЛага). Почти всех грузили в эшелоны из товарных вагонов, как заключённых, только еще не было строгого конвоя и собак. Иных довозили до каких-то обжитых мест, до городов, и действительно на 2-3 года пускали пожить. Других сразу эшелоном в лагерь, где-нибудь в Заволжье разгружали в лесу с высокого откоса вместе с белыми роялями и жардиньерками. В 48-49 годах еще уцелевших дальневосточных ре-эмигрантов досаживали наподскрёб.

Девятилетним мальчиком я охотнее, чем Жюля Верна, читал синенькие книжечки В. В. Шульгина, мирно продававшиеся тогда в наших книжных киосках. Это был голос из мира, настолько решительно канувшего, что с самой дивной фантазией нельзя было предположить: не пройдет и двадцати лет, как шаги автора и мои шаги невидимым пунктиром пересекутся в беззвучных коридорах Большой Лубянки. Правда, с ним самим мы встретились не тогда, еще на двадцать лет позже, но ко многим эмигрантам, старым и молодым, я имел время присмотреться весной 45-го года.

С ротмистром Борщом и полковником Мариюшкиным мне пришлось вместе побывать на медосмотре, и жалкий вид их голых сморщенных темно-желтых уже не тел, а мощей, так и остался перед моими глазами. Их арестовали в пяти минутах перед гробом, привезли в Москву за несколько тысяч километров и тут в 1945 году серьезнейшим способом провели следствие об... их борьбе против советской власти в 1919 году!

Мы настолько уже привыкли к нагромождению следственносудебных несправедливостей, что перестали различать их ступени. Этот ротмистр и этот полковник были кадровыми военными царской русской армии. Им было уже обоим лет за сорок, и в армии они уже отслужили лет по двадцать, когда телеграф принес сообщение, что в Петрограде свергли императора. Двадцать лет они прослужили под царской присягой, теперь скрепя сердце (и, может быть, внутренне бормоча: "сгинь, рассыпься!"), присягнули еще Временному правительству. Больше никто им не предлагал никому присягать, потому что всякая армия развалилась. Им не понравились порядки, когда срывали погоны, и офицеров убивали, и естественно, что они объединились с другими офицерами, чтобы против этих порядков сражаться. Естественно было Красной армии биться с ними и сталкивать их в море. Но в стране, где есть хоть зачатки юридической мысли -- какие же основания СУДИТЬ их, да еще через четверть века? (Всё это время они жили как частные лица: Мариюшкин до самого ареста, Борщ правда оказался в казачьем обозе в Австрии, но именно не в вооруженной части, а в обозе среди стариков и баб.)

Однако, в 1945 году в центре нашей юрисдикции их обвинили: в действиях, направленных к свержению власти рабоче-крестьянских советов; в вооруженном вторжении на советскую территорию (т. е., в том, что они не уехали немедленно из России, которая была из Петрограда объявлена советской); в оказании помощи международной буржуазии (которой они сном и духом не видели); в службе у контрреволюционных правительств (т. е. у своих генералов, которым они всю жизнь подчинялись). И все эти пункты (1-2-13) 58 -- й статьи принадлежали уголовному кодексу принятому... в 1926 году, то есть через 6-7 лет ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ гражданской войны! (Классический и бессовестный пример обратного действия закона!) Кроме того статья 2-я кодекса указывала, что он распространяется лишь на граждан, задержанных на территории РСФСР. Но десница ГБ выдергивала совсем НЕ-граждан и изо всех стран Европы и Азии![14] А уж о давности мы и не говорим: о давности гибко было предусмотрено, что к 58-й она не применяется. ("Зачем старое ворошить?..") Давность применяется только к своим доморощенным палачам, уничтожавшим соотечественников многократно больше, чем вся гражданская война.

Мариюшкин хоть ясно всё помнил, рассказывал подробности об эвакуации из Новороссийска. А Борщ впал как бы в детство и простодушно лепетал, как вот он Пасху праздновал на Лубянке: всю Вербную и всю Страстную ел только по полпайки, другую откладывая и постепенно подменяя черствые свежими. И так на разговление скопилось у него семь паек, и три дня Пасхи он пировал.

Я не знаю, какими именно белогвардейцами были они оба в гражданскую войну: теми исключительными, которые без суда вешали каждого десятого рабочего и пороли крестьян, или не теми, солдатским большинством. Что их сегодня следовали и судили здесь -- не доказательство и соображение. Но если с той поры четверть столетия они прожили не почетными пенсионерами, а бездомными изменниками -- то всё-таки, пожалуй, не укажут нам и моральных оснований, чтобы их судить. Эта -- та диалектика, которой владел Анатоль Франс, а нам она никак не даётся. По Франсу вчерашний мученик сегодня уже неправ -- с той первой минуты, как кумачевая рубаха обляжет его тело. И наоборот. А в биографиях нашего революционного времени: если на мне годок поездили, когда я из жеребят вышел, так на всю жизнь теперь называюсь лошадью, хоть служу давно в извозчиках.

От этих беспомощных эмигрантских мумий отличался полковник Константин Константинович Ясевич. Вот для него с концом гражданской войны борьба против большевизма очевидно не кончилась. Уж чем он там мог бороться, где и как -- мне он не рассказывал. Но ощущение, что он и посейчас в строю. У него, очевидно, был четкий ясный взгляд на окружающее, а от отчетливой жизненной позиции -- и в теле постоянная крепость, упругость, деятельность. Было ему не меньше шестидесяти, голова совершенно лыса, без волоска, уж он пережил следствие (ждет приговора, как все мы), и помощи, конечно, ниоткуда никакой -- а сохранил молодую, даже розоватую кожу, из всей камеры один делал утреннюю зарядку и оплескивался под краном (мы же все берегли калории от тюремной пайки). Он не пропускал времени, когда между нарами освобождался проход -- и эти пять-шесть метров выхаживал, выхаживал чеканной походкой с чеканным профилем, скрестив руки на груди и ясными молодыми глазами глядя мимо стен.

И именно потому, что мы все изумлялись происходящему с нами, а для него ничто из окружающего не противоречило его ожиданиям, -- он в камере был совершенно одинок.

Его поведение в тюрьме я соразмерил через год: снова я был в Бутырках и в одной из тех же 70-х камер встретил молодых однодельцев Ясевича уже с приговорами по десять и пятнадцать лет. На папиросной бумажке был отпечатан приговор всей их группе, почему-то у них на руках. Первый в списке был Ясевич, а приговор ему -- расстрел. Так вот что' он видел, предвидел сквозь стены непостаревшимися глазами, выхаживая от стола к двери и обратно! Но безраскаянное сознание верности жизненного пути давало ему необыкновенную силу.

Среди эмигрантов оказался и мой ровесник Игорь Тронко. Мы с ним сдружились. Оба ослабелые, высохшие, желто-серая кожа на костях (почему, правда, мы так поддавались? Я думаю от душевной растерянности.) Оба худые, долговатые, колеблемые порывами летнего ветра в бутырских прогулочных дворах, мы ходили всё рядом осторожной поступью стариков и обсуждали параллели наших жизней. В один и тот же год мы родились с ним на юге России. Еще сосали мы оба молоко, когда судьба полезла в свою затасканную сумку и вытянула мне короткую соломинку, а ему долгую. И вот колобок его закатился за море, хотя "белогвардеец" его отец был такой: рядовой неимущий телеграфист.

Для меня было остро-интересно через его жизнь представить все мое поколение соотечественников, очутившихся там. Они росли при хорошем семейном надзоре при очень скромных или даже скудных достатках. Они были все прекрасно воспитаны и по возможности хорошо образованы. Они росли, не зная страха и подавления, хотя некоторый гнёт авторитета белых организаций был над ними, пока они не окрепли. Они выросли так, что пороки века, охватившие всю европейскую молодежь (высокая преступность, легкое отношение к жизни, бездумность, прожигание) их не коснулись -- это потому, что они росли как бы под сенью неизгладимого несчастья их семей. Во всех странах, где они росли, -- только Россию они чли своей родиной. Духовное воспитание их шло на русской литературе, тем более любимой, что на ней и обрывалась их родина, что первичная физическая родина не стояла за ней. Современное печатное слово было доступно им гораздо шире и объемнее, чем нам, но именно советские издания до них доходили мало, и этот изъян они чувствовали всего острее, им казалось, что именно поэтому они не могут понять главного, самого высокого и прекрасного о Советской России, а то, что доходит до них, есть искажение, ложь, неполнота. Представления о нашей подлинной жизни у них были самые бледные, но тоска по родине такая, что если бы в 41-м году их кликнули -- они бы все повалили в Красную армию, и слаще даже для того, чтобы умереть, чем выжить. В двадцать пять-двадцать семь лет эта молодежь уже представила и твердо отстояла несколько точек зрения, все несовпадавшие с мнениями старых генералов и политиков. Так, группа Игоря была "непредрешенцы". Они декларировали, что, не разделив с родиной всей сложной тяжести прошедших десятилетий, никто не имеет права ничего решать о будущем России, ни даже что-либо предлагать, а только идти и силы свои отдать на то, что решит народ.

Много мы пролежали рядом на нарах. Я схватил, сколько мог, его мир, и эта встреча открыла мне (а потом другие встречи подтвердили) представление, что отток значительной части духовных сил, происшедший в гражданскую войну, увел от нас большую и важную ветвь русской культуры. И каждый, кто истинно любит её, будет стремиться к воссоединению обеих ветвей -- метрополии и зарубежья. Лишь тогда она достигнет полноты, лишь тогда обнаружит способность к неущербному развитию.

Я мечтаю дожить до того дня.


Слаб человек, слаб. В конце концов и самые упрямые из нас хотели в ту весну прощения, готовы были многим поступиться за кусочек жизни еще. Ходил такой анекдот: "Ваше последнее слово, обвиняемый!" "Прошу послать меня куда угодно, лишь бы там была советская власть! И -- солнце..." Советской-то власти нам не грозило лишиться, грозило лишиться солнца... Никому не хотелось в крайнее Заполярье, на цынгу, на дистрофию. И особенно почему-то цвела в камерах легенда об Алтае. Те редкие, кто когда-то там был, а особенно -- кто там и не был, навевали сокамерникам певучие сны: что' за страна Алтай! И сибирское раздолье, и мягкий климат. Пшеничные берега и медовые реки. Степь и горы. Стада овец, дичь, рыба. Многолюдные богатые деревни...[15]

Ах, спрятаться бы в эту тишину! Услышать чистое звонкое пение петуха в незамутненном воздухе! Погладить добрую серьезную морду лошади! И будьте прокляты, все великие проблемы, пусть колотится о вас кто-нибудь другой, поглупей. Отдохнуть там от следовательской матерщины и нудного разматывания всей твоей жизни, от грохота тюремных замков, от спёртой камерной духоты. Одна' жизнь нам дана, одна маленькая короткая! -- а мы преступно суем её под чьи-то пулеметы или лезем с ней, непорочной, в грязную свалку политики. Там, на Алтае, кажется жил бы в самой низкой и темной избушке на краю деревни, подле леса. Не за хворостом и не за грибами -- так бы просто вот пошел в лес, обнял бы два ствола: милые мои! ничего мне не надо больше!..

И сама та весна призывала к милосердию: весна окончания такой огромной войны! Мы видели, что нас, арестантов, текут миллионы, что еще большие миллионы встретят нас в лагерях. Не может же быть, чтобы стольких людей оставили в тюрьме после величайшей мировой победы! Это просто для острастки нас сейчас держат, чтобы помнили лучше. Конечно, будет великая амнистия, и всех нас распустят скоро. Кто-то клялся даже, что сам читал в газете, как Сталин, отвечая некоему американскому корреспонденту (а фамилия? -- не помню...) сказал, что будет у нас после войны такая амнистия, какой не видел свет. А кому-то и следователь САМ верно говорил, что будет скоро всеобщая амнистия. (Следствию были выгодны эти слухи, они ослабляли нашу волю: черт с ним, подпишем, все равно не надолго.)

Но -- на милость разум нужен. Это -- для всей нашей истории, и еще надолго.

Мы не слушали тех немногих трезвых из нас, кто каркал, что никогда за четверть столетия амнистии политическим не было -- и никогда не будет. (Какой-нибудь камерный знаток из стукачей еще выпрыгивал в ответ: "Да в 1927-м году, к десятилетию Октября, все тюрьмы были пустые, на них белые флаги висели!" Это потрясающее видение белых флагов на тюрьмах -- почему белых? -- особенно поражало сердца[16]. Мы отмахивались от тех рассудительных из нас, кто разъяснял, что именно потому и сидим мы, миллионы, что кончилась война: на фронте мы более не нужны, в тылу опасны, а на далеких стройках без нас не ляжет ни один кирпич. (Нам не хватало самоотречения вникнуть если не в злобный, то хотя бы в простой хозяйственный расчет Сталина: кто ж это теперь, демобилизованный, захотел бы бросить семью, дом и ехать на Колыму, на Воркуту, в Сибирь, где нет еще ни дорог, ни домов? Это была уже почти задача Госплана: дать МВД контрольные цифры, сколько посадить.) Амнистии! великодушной и широкой амнистии ждали и жаждали мы! Вот, говорят, в Англии даже в годовщины коронаций, то есть каждый год, амнистируют!

Была амнистия многим политическим и в день трехсотлетия Романовых. Так неужели же теперь, одержав победу масштаба века и даже больше, чем века, сталинское правительство будет так мелочно мстительно, будет памятливо на каждый оступ и оскольз каждого маленького своего подданного?..

Простая истина, но и её надо выстрадать: благословенны не победы в войнах, а поражения в них! Победы нужны правительствам, поражения нужны -- народу. После побед хочется еще побед, после поражения хочется свободы -- и обычно её добиваются. Поражения нужны народам, как страдания и беды нужны отдельным людям: они заставляют углубить внутреннюю жизнь, возвыситься духовно.

Полтавская победа была несчастьем для России: она потянула за собой два столетия великих напряжений, разорений, несвободы -- и новых, и новых войн. Полтавское поражение было спасительно для шведов: потеряв охоту воевать, шведы стали самым процветающим и свободным народом в Европе[17].

Мы настолько привыкли гордиться нашей победой над Наполеоном, что упускаем: именно благодаря ей освобождение крестьян не произошло на полстолетия раньше; именно благодаря ей укрепившийся трон разбил декабристов. (Французская же оккупация не была для России реальностью.) А Крымская война, а японская, а германская -- все приносили нам свободы и революции.

В ту весну мы верили в амнистию -- но вовсе не были в этом оригинальны. Поговорив со старыми арестантами, постепенно выясняешь: эта жажда милости и эта вера в милость никогда не покидает серых тюремных стен. Десятилетие за десятилетием разные потоки арестантов всегда ждали и всегда верили: то в амнистию, то в новый кодекс, то в общий пересмотр дел (и слухи всегда с умелой осторожностью поддерживались Органами). К сколько-нибудь кратной годовщине Октября, к ленинским годовщинам и к дням Победы, ко дню Красной армии или дню Парижской Коммуны, к каждой новой сессии ВЦИК, к закончанию каждой пятилетки, к каждому пленуму Верховного Суда -- к чему только не приурочивало арестанстское воображение это ожидаемое нисшествие ангела освобождения! И чем дичей были аресты, чем гомеричнее, умоисступленнее широта арестанстких потоков, -- тем больше они рождали не трезвость, а веру в амнистию!

Все источники света можно в той или иной степени сравнивать с Солнцем. Солнце же несравнимо ни с чем. Так и все ожидания в мире можно сравнивать с ожиданием амнистии, но ожидания амнистии нельзя сравнить ни с чем.

Весной 1945 года каждого новичка, приходящего в камеру, прежде всего спрашивали: что он слышал об амнистии? А если двоих-троих брали из камеры С ВЕЩАМИ, -- камерные знатоки тотчас же сопоставляли их ДЕЛА и умозаключали, что это -- самые легкие, их разумеется взяли освобождать. Началось! В уборной и в бане, арестантских почтовых отделениях, всюду наши активисты искали следов и записей об амнистии. И вдруг в знаменитом фиолетовом выходном вестибюле бутырской бани мы в начале июля прочли громадное пророчество мылом по фиолетовой поливанной плитке гораздо выше человеческой головы (становились значит, друг другу на плечи, чтоб только дольше не стерли):

"Ура!! 17-го июля амнистия!"[18]

Сколько ж у нас было ликования! ("Ведь если б не знали точно -- не написали бы!") Всё, что билось, пульсировало, переливалось в теле -- останавливалось от удара радости, что вот откроется дверь...

Но -- НА МИЛОСТЬ РАЗУМ НУЖЕН...

В середине же июля одного старика из нашей камеры коридорный надзиратель послал мыть уборную и там с глазу на глаз (при свидетелях бы он не решился) спросил, сочувственно глядя на его седую голову: "По какой статье, отец?" -- "По пятьдесят восьмой!" -- обрадовался старик, по кому плакали дома три поколения. "Не подпадаешь..." -- вздохнул надзиратель. Ерунда! -- решили в камере. -- Надзиратель просто неграмотный.

В той камере был молодой киевлянин Валентин (не помню фамилии) с большими по-женски прекрасными глазами, очень напуганный следствием. Он был безусловно провидец, может быть в тогдашнем возбужденном состоянии только. Не однажды он проходил утром по камере и показывал: сегодня тебя и тебя возьмут, я видел во сне. И их брали! Именно их! Впрочем душа арестанта так склонна к мистике что восприниемает провидение почти без удивления.

27-го июля Валентин подошел ко мне: "Александр! Сегодня мы с тобой". И рассказал мне сон со всеми атрибутами тюремных снов: мостик через мутную речку, крест. Я стал собираться и не зря: после утреннего кипятка нас с ним вызвали. Камера провожала нас шумными добрыми пожеланиями, многие уверяли, что мы идем на волю (из сопоставления наших легких дел так получилось).

Ты можешь искренне не верить этому, не разрешать себе верить, ты можешь отбиваться насмешками, но пылающие клещи, горячее которых нет на земле, вдруг да обомнут, вдруг да обомнут твою душу: а если правда?..

Собрали нас человек двадцать из разных камер и повели сначала в баню (на каждом жизненном изломе арестант прежде всего должен пройти баню). Мы имели там время, часа полтора, предаться догадкам и размышлениям. Потом распаренных, принеженных -- провели изумрудным садиком внутреннего бутырского двора, где оглушающе пели птицы (а скорее всего одни только воробьи), зелень же деревьев отвыкшему глазу казалась непереносимо яркой. Никогда мой глаз не воспринимал с такой силой зелени листьев, как в ту весну! И ничего в жизни не видел я более близкого к божьему раю, чем этот бутырский садик, переход по асфальтовым дорожкам которого никогда не занимал больше тридцати секунд![19]

Привели в бутырский вокзал (место приема и отправки арестантов; название очень меткое, к тому ж главный вестибюль там похож на хороший вокзал), загнали в просторный большой бокс. В нём был полумрак и чистый свежий воздух: его единственное маленькое окошко располагалось высоко и без намордника. А выходило оно в тот же солнечный садик, и через открытую фрамугу нас оглушал птичий щебет, и в просвете фрамуги качалась ярко-зеленая веточка, обещавшая всем нам свободу и дом. (Вот! И в боксе таком хорошем ни разу не сидели! -- не случайно!)

А все мы числились за ОСО![20] И так выходило, что все сидели за безделку.

Три часа нас никто не трогал, никто не открывал двери. Мы ходили, ходили, ходили по боксу и, загонявшись, садились на плиточные скамьи. А веточка всё помахивала, всё помахивала за щелью, и осатанело перекликались воробьи.

Вдруг загрохотала дверь, и одного из нас, тихого бухгалтера лет тридцати пяти, вызвали. Он вышел. Дверь заперлась. Мы еще усиленнее забегали в нашем ящике, нас выжигало.

Опять грохот. Вызвали другого, а того впустили. Мы кинулись к нему. Но это был не он! Жизнь лица его остановилась. Разверстые глаза его были слепы. Неверными движениями он шатко передвигался по гладкому полу бокса. Он был контужен? Его хлопнули гладильной доской?

-- Что'? Что'? -- замирая спрашивали мы. (Если он еще не с электрического стула, то смертный приговор ему во всяком случае объявлен.) Голосом, сообщающим о конце Вселенной, бухгалтер выдавил:

-- Пять!! Лет!!!

И опять загрохотала дверь -- так быстро возвращались, будто водили по легкой надобности в уборную. Этот вернулся, сияя. Очевидно его освобождали.

-- Ну? Ну? -- столпились мы с вернувшейся надеждой. Он замахал рукой, давясь от смеха:

-- Пятнадцать лет!

Это было слишком вздорно, чтобы так сразу поверить.

 

[Архипелаг ГАЛАГ - Оглавление]  |  [Библиотека "Вехи"]
© 2000, Библиотека "Вехи"



[1] Уцелевшие бухенвальдские узники ЗА ТО И САЖАЛИСЬ в наши лагеря: как это ты мог уцелеть в лагере уничтожения? Тут что-то нечисто!

[2] Теперь, через 27 лет, уже всплыла первая честная работа об этом (П. Г. Григоренко -- Письмо в журнал "Вопросы истории КПСС" -- Самиздат, 1968), а дальше они умножатся -- не все же свидетели умерли, -- и скоро никто не назовет правительства Сталина иначе как правительством безумия и измены.

[3] Один из главных военных преступников, бывший начальник разведупра РККА, генерал-полковник Голиков теперь руководил заманом и заглотом репатриированных.

[4] Об этом более общо пишет Витковский (по тридцатым годам): удивительно, что лже-вредители, понимая, что сами они никакие не вредители, высказывали, что военных и священников т р я с у т правильно. Военные, зная про себя, что они не служили иностранным разведкам и не разрушали Красной армии, охотно верили, что инженеры -- вредители, а священники достойны уничтожения. Советский человек, сидя в тюрьме, рассуждал так: я-то лично невиновен, но с ними, с врагами годятся всякие методы. Урок следствия и урок камеры не просветляли таких людей, они и осуждённые всё сохраняли ослепление ВОЛИ: веру во всеобщие заговоры, отравления, вредительства, шпионаж.

[5] В нашей критике установлено писать, что Шолохов в своем бессмертном рассказе "Судьба человека" высказал горькую правду об "этой стороне нашей жизни", "открыл" проблему. Мы вынуждены отозваться, что в этом вообще очень слабом рассказе, где бледны и неубедительны военные страницы (автор видимо не знает последней войны), где стандартно-лубочно до анекдота описание немцев (и только жена героя удалась, но она -- чистая христианка из Достоевского), -- в этом рассказе о судьбе военнопленного ИСТИННАЯ ПРОБЛЕМА ПЛЕНА СКРЫТА ИЛИ ИСКАЖЕНА:

1) Избран самый некриминальный случай плена -- без памяти, чтобы сделать его "бесспорным", обойти всю остроту проблемы. (А если сдался в памяти, как было с большинством -- что' и как тогда?)

2) Главная проблема плена представлена не в том, что родина нас покинула, отреклась, прокляла (об этом у Шолохова вообще ни слова) и именно э
 т о создаёт безвыходность, -- а в том, что там среди нас выявляются предатели. (Но уж если это главное, то покопайся и объясни, откуда они через четверть столетия после революции, поддержанной всем народом?)

3) Сочинен фантастически-детективный побег из плена с кучей натяжек, чтобы не возникла обязательная, неуклонная процедура приема пришедшего из плена: СМЕРШ -- Проверочно-Фильтрационный лагерь. Соколова не только не сажают за колючку, как велит инструкция, но -- анекдот! -- он еще получает от полковника месяц отпуска! (т. е. свободу выполнять з
 а д а н и е фашистской разведки? Так загремит т у д а  ж е и полковник!)

[6] Иосиф Тито еле увернулся от этой участи. А Попов и Танеев, сподвижники Димитрова по лейпцигскому процессу, оба схватили срок. Для самого Димитрова Сталин готовил другую участь.

[7] Впрочем, когда пленники и з н а л и, они поступали часто так же. Василий Александров попал в плен в Финляндию. Его разыскал там какой-то старый петербургский купец, уточнил имя-отчество и сказал: "Вашему батюшке остался я должен с 17-го года большую сумму, заплатить было не с руки. Так поневольтесь получить!" Старый долг -- за находку! Александров после войны был принят в круг русских эмигрантов, там же нашлась ему и невеста, которую он полюбил, не как-нибудь. А будущий тесть для его воспитания дал ему читать подшивку "Правды" -- всю как она есть с 1918 по 41-й год без сглаживаний и исправлений. Одновременно он ему рассказывал ну, примерно, историю п о т о к о в, как во главе 2-й. И всё же... Александров бросил и невесту, и достаток, вернулся в СССР и получил, как легко догадаться, д е с я т ь и п я т ь  н а м о р д н и к а. В 1953-м году в Особом лагере он рад был з а ц е п и т ь с я бригадиром...

[8] Сколько можно установить сейчас, Андрей Андреевич Власов, не окончив из-за революции нижегородской духовной семинарии, был призван в Красную армию с 1919г. и воевал рядовым. На южном фронте, против Деникина и Врангеля, он поднялся до командира взвода, потом и роты. В 20-х годах окончил курсы "Выстрел"; с 1930 г. стал членом ВКП (б); с 1936 г., уже в звании комполка, послан военным советником в Китай. Видимо, никак не связанный с высшими военными и партийными кругами, он естественно оказался в том сталинском "втором эшелоне", который был выдвинут на замену вырезанных командармов-комдивов-комбригов. С 1938 г. он получил дивизию, а в 1940 г. при первом присвоении "новых" (старых) воинских званий стал генерал-майором. Из дальнейшего можно заключить, что среди генеральской смены, где много было совсем тупых и неопытных, Власов был из самых способных. Его 99-я стрелковая дивизия, которую он обучал и готовил с лета 1940 г., не была захвачена врасплох гитлеровским нападением, напротив: при общем нашем откате на восток, он пошла на запад, отбила Перемышль и шесть дней удерживала его. Быстро миновав должность командующего корпусом, генерал-лейтенант Власов под Киевом в 1941 г. командовал уже 37-й армией. Из огромного Киевского мешка он вышел и в декабре 41 г. под Москвой командовал 20-й армией, успешное контрнаступление которой в защиту столицы (взятие Солнечнегорска) отмечено в сводке Информбюро за 12 декабря (перечень генералов такой: Жуков, Лелюшенко, Кузнецов, Власов, Рокоссовский, Говоров...) Со стремительностью тех месяцев он успел стать зам. командующего Волховским фронтом (Мерецкова), получить 2-ю Ударную армию и во главе её начать 7 января 1942 г. попытку прорыва ленинградской блокады -- наступление через р. Волхов на северо-запад. Операция была задумана комбинированной, с нескольких сторон, от Ленинграда тоже, в ней должны были в согласованные сроки принять участие также 54-я, 4-я, и 52 армии. Но те три армии либо не тронулись во время по неготовности, либо быстро остановились (у нас еще не умели таких сложных операций планировать, а главное -- снабжать). -- Вторая же Ударная пошла успешно и к февралю 1942 г. оказалась углубленной в немецкое расположение на 75 километров! И с этого момента даже для неё у сталинского верховного авантюрного командования не оказалось -- ни людских подкреплений, ни боеприпасов. (И с такими-то резервами начали наступление!) Так остался колеть в блокаде и Ленинград, не зная новгородских подробностей. В марте еще держались зимние пути, с апреля же развезло всю болотистую местность, по которой продвинулась 2-я Ударная, и не стало никаких путей снабжения, и не было помощи с воздуха. Армия оказалась БЕЗ ПРОДОВОЛЬСТВИЯ -- и при этом Власову ОТКАЗАЛИ В РАЗРЕШЕНИИ НА ОТХОД! После двухмесячного голодания и вымаривания армии (солдаты оттуда рассказывали мне потом в бутырских камерах, что с околевших гниющих лошадей они строгали копыта, варили стружку и ели) началось 14 мая немецкое концентрическое наступление против окруженной армии (и в воздухе, разумеется, только немецкие самолеты!) И лишь тогда (в насмешку) было получено разрешение возвратиться за Волхов... И еще были эти безнадежные поытки прорваться! -- до начала июля.

Так (словно повторяя судьбу русской 2-й самсоновской армии, столь же безумно брошенной в котёл) погибла 2-я Ударная Власова.

Тут конечно была измена родине! Тут конечно жестокое эгоистическое предательство! Но -- сталинское. Измена -- не обязательно проданность за деньги. Невежество и небрежность в подготовке войны, растерянность и трусость при её начале, бессмысленные жертвы армиями и корпусами, чтобы только выручить свой маршальский мундир -- да какая есть горше измена для верховного главнокомандующего?

В отличие от Самсонова, Власов не кончил с собой. После гибели армии он еще скитался по лесам и болотам и сдался в плен 6 июля в районе Сиверской. Он перевезен был в германскую ставку под Летцен (Восточная Пруссия), где было собрано несколько пленных генералов и бригадный комиссар Г. Н. Жиленков (в прошлом успешный партработник, секретарь одного из московских райкомов партии). Они уже заявили о своем несогласии с политикой сталинского правительства. Но не хватало настоящей фигуры. Ею стал Власов.

[9] Никакой РОА действительно и не было почти до самого конца войны. И название это и нарукавный герб были сочинены немцем русского происхождения капитаном Штрик-Штрикфельдом в Остпропагандабтайлюнг. (Незначительный по должности, он имел, однако, влияние и старался убедить гитлеровские верхи в необходимости германо-русского союза, а русских привлечь к сотрудничеству с Германией. Обоесторонне тщетная затея! Обе стороны лишь искали как друг друга использовать и обмануть. Но у немцев были для того позиции на горе', власть, у власовских офицеров -- фантазии на дне ущелья.) Армии такой не было, но противосоветские формирования из недавних советских граждан стали составляться с первых же месяцев войны. Первыми поддержали немцев литовцы (круто ж насолили мы им за год!); затем из украинцев была создана добровольческая дивизия SS-Галиция; затем -- отряды из эстонцев; осенью 1941 г. появились охранные роты в Белоруссии; а в Крыму -- татарский батльон. (И все это мы посеяли сами! Например, в Крыму -- нашим тупым двухдесятилетним гонением на мечети, закрытием и разрушением их, тогда как дальновидная завоевательница Екатерина отпускала государственные средства на постройку и расширение крымских мечетей. И гитлеровцы, придя, догадались тоже стать на их защиту.) Позже появились на немецкой стороне кавказские отряды и казачьи войска (свыше конного корпуса). Первой же военной зимой стали формировать из русских добровольцев взводы и роты -- но русским формированиям немецкое командование сильно не доверяло, фельдфебелей и лейтенантов ставили немцев (лишь унтерофицеры могли быть русские), немецкие же утверждались и команды ("achtung!", "hаlt"! и др.) Более значительными и уже сплошь русскими формированиями были: бригада в Локте Брянской области -- с ноября 1941 г. (Местный преподаватель машиностроения К. П. Воскобойников возглавил "национально-трудовую партию России", манифест к гражданам страны и флаг с Георгием Победоносцем); формирование в поселке Осинторф под Оршей с начала 1942 г. под руководством русских эмигрантов (лишь малая струйка русских эмигрантов пришла к этому движению, и та не скрывала антинемецких настроений, допустила многие перебеги на советскую сторону и даже переход целого батальона, после чего эмигранты были немцами отозваны); да Гиля, под Люблиным с лета 1942 г. (В. В. Гиль, член ВКП (б) и даже кажется еврей, не только уцелел в плену, но, при поддержке других пленных, стал старостою лагеря под Сувалками и предложил немцам создать "боевой союз русских националистов"). Однако не было еще во всем том никакой РОА и никакого Власова. Роты под немецким командованием были для опыта выдвинуты на русский фронт, а русские соединения выставлены против брянских, оршанских и польских партизан.

[10] Буквами всё более известными, хотя никакой армии по-прежнему не было, все части были разбросаны, расподчинены, а власовские генералы играли в преферанс в Далемдорфе под Берлином. Бригада Воскобойникова, а после его смерти Каминского, насчитывала к середине 1942 г. пять пехотных полков по 2,5 -- 3 тысячи человек в каждом с приданнными артиллерийскими расчетами, танковый батальон из двух дюжин советских танков и артдивизион с тремя десятками орудий. (Командный состав был из военнопленных офицеров, а рядовой -- в значительной степени из местных брянских добровольцев.) А поручено было этой бригаде -- охранять район от партизан... Для той же цели летом 1942 г. бригада Гиля-Блажевича была переброшена из Польши (где отмечены её жестокости над поляками и евреями) под Могилёв. В начале 1943 г. её командование отказалось подчиниться Власову, упрекая, почему в его объявленной программе нет "борьбы с мировым еврейством и жидовствующими комиссарами"; и они же, именно эта бригада ("родионовцы", Гиль переименовался в Родионова), сменили свой черный флаг с серебряным черепом на красный и объявила обширный Партизанский Край и советскую власть в северо-восточном углу Белоруссии. (О партизанском этом крае без объяснения, откуда он взялся, у нас тогда начали писать в газетах. Позже всех уцелевших родионовцев пересажали). И кого же тотчас бросили немцы против "родионовцев"? Да бригаду Каминского! (В мае 1944 г. -- еще и 13 своих дивизий, чтоб ликвидировать "Партизанский край"). Так понимали немцы все эти трехцветные кокарды, Георгия Победоносца и андреевское поле. Русский и немецкий языки были взаимно непереводимы, невыразимы, несоответсвенны. Хуже того: в октябре 1944 г. немцы бросили бригаду Каминского (вместе с мусульманскими частями) на подавление восставшей Варшавы.

Пока одни русские предательски дремали за Вислой, поглядывая на гибель Варшавы в бинокли, другие русские душили восстание. Мало досталось русского зла полякам за
XIX век -- еще и кривые ножи XX вонзились туда же (да все ли уже? да последние ли?) -- Более прямым было как будто существование осинторфского батальона, переброшенного под Псков. Там состояло около 600 солдат и 200 офицеров, командование, -- эмигрантское (И. К. Сахаров, Ламсдорф), русская форма, бело-сине-красный флаг. Батальон, дополнив до полка, готовили для парашютной выброски на линию Вологда-Архангельск с расчетом на гнездо лагерей в тех местах. Весь 1943 г. Игорю Сахарову удалось удержать свою часть от посылки против партизан. Тогда его сместили, а батальон разоружили, сажали в лагерь, потом послали на Западный фронт. Утеряв, забыв, не нуждаясь помнить первоначальный замысел, немцы осенью 43 г. приняли решение посылать русское пушечное мясо... на Атлантический вал, против французского и итальянского Сопротивления. Те из власовцев, кто держали в уме какой-то политический смысл или надежду -- потеряли их.

[11] 1-я (на базе "бригады Каминского" -- С. К. Буняченко, 2-я -- Зверева (бывшего военного коменданта Харькова), половина 3-й, начатки 4-й и авиаотряд Мальцева. Больше четырех дивизий не было разрешено.

[12] Сама эта передача носила коварный характер в духе традиционной английской дипломатии. Дело в том, что казаки были настроены биться на смерть или уезжать за океан, хоть в Парагвай, хоть в Индо-Китай, только не сдаваться живыми. Поэтому англичане сперва предложили казакам сдать оружие под предлогом его унификации. Потом офицеров отдельно от солдат вызвали якобы на совещание о судьбах армии в г. Юденбург английской зоны оккупации -- но за ночь перед тем англичане тайно уступили этот город советским войскам. Сорок автобусов с офицерами от командиров рот до генерала Краснова, переехав высокий виадук, спустились прямо в полуокружение в о р о н к о в, около которых уже стоял конвой со списками. А путь назад заперли советские танки. И даже нечем было застрелиться, заколоться -- всё оружие отобрано. Бросались с виадука на камни мостовой. -- Потом так же обманно англичане передавали и рядовых -- поездами (будто бы -- к своим командирам, получать оружие).

В своих странах Рузвельт и Черчилль почитаются как эталоны государственной мудрости. Нам же, в русских тюремных обсуждениях, выступала разительно-очевидно их систематическая близорукость и даже глупость. Как могли они, сползая от 41-го года к 45-му, не обеспечить никаких гарантий независимости Восточной Европы? Как могли они за смехотворную игрушку четырехзонного Берлина (свою же будущую ахиллесову пяту) отдать обширные области Саксонии и Тюрингии? И какой военный и политический резон для них имела сдача на смерть в руки Сталина несколько сот тысяч вооруженных советских граждан, решительно не хотевших сдаваться? Говорят, что тем они платили за непременное участие Сталина в японской войне. Уже имея в руках атомную бомбу, платили Сталину за то, чтоб он не отказался оккупировать Манчжурию, укрепить в Китае Мао-дзе-Дуна, а в половине Кореи -- Ким-ир Сена!.. Разве не убожество политического расчета? Когда потом вытесняли Миколайчика, кончались Бенеш и Масарик, блокировался Берлин, пылал и глох Будапешт, дымилась Корея, а консерваторы мазали пятки от Суэца -- неужели и тогда самые памятливые из них не припомнили ну хотя бы эпизода с казаками?

[13] Именно столько насчитывалось советских граждан в Вермахте -- в до-власовских, и власовских формированиях, в казачьих, в мусульманских, прибалтийских и украинских частях и отрядах.

[14] Да этак ни один африканский президент не гарантирован, что через десять лет мы не издадим закона, по которому будем судить его за сегодняшнее. Да китайцы и издадут, дай им только дотянуться.

[15] Арестантские мечты об Алтае -- не продолжают ли старую крестьянскую мечту о нём же? На Алтае были так называемые земли Кабинета его величества, из-за этого он был долго закрытее для переселения, чем остальная Сибирь, -- но именно туда крестьяне более всего и стремились (и переселялись). Не оттуда ли такая устойчивая легенда?

[16] Сборник "От тюрем к воспитательным учреждениям" даёт (стр. 396) такую цифру: в амнистию 1927-го года было амнистирована 7,3 процента заключённых. Этому поверить можно. Жидковато для Десятилетия. Из политических освобождали женщин с детьми да тех, кому несколько месяцев осталось. В Верхне-Уральском изоляторе, например, из двухсот содержавшихся освободили дюжину. Но на ходу раскаялись и в этой убогой амнистии и стали з а т и р а т ь её: кого задержали, кому вместо "чистого" освобождения дали "минус".

[17] Может быть только в 20 веке, если верить рассказам, застоявшаяся их сытость привела к моральной изжоге.

[18] И ведь ошиблись-то, сукины дети, всего на палочку! Подробней о великой сталинской амнистии 7 июля 1945 года -- см. Часть III, главу 6.

[19] Еще один подобный садик, только поменьше, но зато интимнее, я много лет спустя, уже экскурсантом, видел в Трубецком бастионе Петропавловки. Экскурсанты охали от мрачности коридоров и камер, я же подумал, что имея т а к о й прогулочный садик, узники Трубецкого бастиона не были потерянными людьми. Н а с выводили гулять только в мертвые каменные мешки.

[20] Особое Совещание при ГПУ-НКВД.